Как в Даниловке было с другими ариями и кто пользовал их, автор не знал. Его «вела» молодая, говорили — только со студенческой скамьи, докторша ли, фелшарка ли (По хевре — «Женька—Блямсс», настоящая, по мужу, фамилия Лясс). «Ходовые» сучки, — ублажающие детскими своими статями мужскую (и не мужскую тоже) «оршанскую» обслугу, — звали её «Гринкиной шмарой». Сам Гриня–родский, — на тоненьких кривых ножках под вислым брюхом, звероподобный «облезян» с носом–хоботом, — от огромных ушей до кончиков пальцев рук и ног заросший рыжей кудлатой шерстью, — по воспоминаниям воспитанников Даниловки, где ни заставал её — набрасывался медведем; загибал тотчас в три погибели через что попало; и тискал остервенело, трубно хрюкая и трагически постанывая; за что малолетки — «сучки» ненавидели её люто, «как соперницу». И ещё сильнее боялись: девиц она не терпела. Изощрённо истязала, ревнуя, видя, как он ведёт себя и с ними тоже… Хорошо хоть, что была «приходящей»… Девочки резали её. Кололи. Не раз мастырили ей «тёмную» — выдавили, было, глаза… Вскоре, по окончании известной «челюскинской страды» автора, она — по рассказам прибывавших из Даниловки в новый его Латышский Детдом — съехала из Москвы куда–то насовсем… С мужем? В Сибирь, что ли?…
Ещё приходила «учёная тётя Лина». Та самая профессорша Штерн.
Но эта — бугор! «Начальница!». Сам Гриняродский, — в глазах детей бывший главнее главного, — подносил и ставил ей стул — уважал.
Чего–то из–за растоптанного младенчества, конечно, автор не помнит – верно, вымыло из памяти. Но разве может он забыть, как перевезенный на Новобасманную, 19 «содержался» тайно (в изоляции от остальных) в «спец. помещениях». В первые годы — дома 16; позднее — дома 19. Запомнил, конечно, свои настоящие имя и фамилию. Хотя и милицейские опера(?) в Даниловке (возможно, не из Грининой банды?), под рефрен «тряпкой по морде» и угрозы страшным карцером запрещали называть собственное имя и отзываться на него; заставляли откликаться на чужое — «Виктор Белов».
Много позже узнал он от своего «Степаныча», что их, «ариев», в Латышском Детдоме как бы не было вовсе: — содержавшиеся в «спец помещениях», они «по самому Детдому не проходили». «Не состояли на учёте» на довольствии.
Не числились! Питание, бельё, остальное всё откуда–то привозили им отдельно, «спец. подводой» со «спец. возчиком» — было их таких немного.
Кем–то делалось всё, чтобы спрятанные всеми этими изощрёнными жульничествами дети никогда не нашлись. Ведь было точно известно, что «искать и найти их уже невозможно. Да и некому. С исчезнувшими родителями и отнятыми именами и фамилиями они окончательно потерялись в беспощадном хаосе жизни».