Берега и волны (Бойков) - страница 77

— На пароход — это тоже по городу. Вона — сколько народу. Будто это мы из дальнего морского похода вернулись, и весь город нас вышел встречать, знаешь? Я это хорошо помню. Давно. А здесь — на краю континента, смотри, сколько наших людей!

Город был переполнен русскими, как подсолнух семечками, будто в городе проходил слёт бывших пионеров и комсомольцев развалившегося СССР, спешащих, как капли дождя, скорее раствориться на крышах и в улицах. Спешили — в чужое безразличие, в японское равновесие. Большие и шумные, они становились пониже ростом, пожиже плечиками, чуть поуже-хитрее глазками и пьянее возгласами:

— Из Владика? — Волгоградика!.. Петропавловска? — Магаданика!.. Земляки, никак? — Наливай да пей!.. Вот моя рука! — Жажду праздника!..

Японцы раздвигались, как стайная рыбка пропускает заблудшую рыбину, прятали глаза за масками лиц, прикрывались зонтиками и дождём, маскировались флажками и звёздочками советских значков на одежде и шляпках, учили русские слова и произносили их как извинения: «ГобасЕва-а — осень хитрая? ЕлисИна-а — пьяна весела? ЛенинИна-а — мавзолей лежит?! Сталин мире нет — мир рассея-наа…». Слова набегали волна за волной, как мелодия на пластинке: «Кто растерян, кто рассеян, кто тоскует по Рассеи…» Повсюду виделись надписи на русском языке: «Борщ, пельмени, туалет!» На углу стояли девочки-сибирячки, с макияжем под гейш. Мрачно-спортивные качки из союза кучковали японский бизнес, запросто отодвинув местную мафию. Деревенского вида мужичок, зубки зайчиком, зазывал шепеляво и безошибочно: «С-сюда иди! Морячок и русачёк! В туалет и в кабачок! Я с-скирдую здесь на зиму, для Наташи и для Зины! А тебе ж умыться надо? А тебе — глоток помады! А тебе — поспать бы ладно, но — прости брат — не бесплатно! Кому рубь, а мне — копейка! Ты устал? — Плесни-налейка! Ты — сумей так! Ты умей так. На Руси гремит набат — может ты мне р-р-рóдный брат? Ты прости, что не умею я сказать, что слову рад!» — и бил для наглядности в струны старенькой балалайки.

Порт был забит русскими судами: пассажиры, рыбаки, ржавые буксиры — палубы были перегружены и кособочились от баррикад металлолома и леса, вывезенных с родины, как последняя о ней память. Другие суда кренились от старых автомобилей, гружёных на вывоз, в отечество, как символ откушенного богатства. От кого откусил, болезный? Шины, машины, моторы, железо — чужое добро, все равно, бесполезно. Не согреет чужое, а твоё — далеко.

Отечество — ломтем отрезанным, улицы в нём — свалки мусора, города твои — в один миг состарилось. Погосты остались — поросли крестиками, как травкой. Имена на могилках потеряли значение. Никто не жалел. Никто не любил. Никто не мечтал возвращаться. Никто — кроме нас. Надо было работать, зарабатывать деньги и отсылать их домой — жёнам, матерям, детям. Дом был далеко и надолго разорён, а мы из него — потеряны… На экранах телевизоров пел и плясал полупьяный Ельцин, а отмеченный пятном противник его разыгрывал роль миротворца: делили не власть, которой у них не было, а страну — продавали. Флот ушёл за моря первым: торговый, научный, рыболовный. Остались в державе морской только краны с причалами, да и их по ночам на металлолом резали. Куда собирались грузить и отправлять это, почти потеряв родину, и уж точно, потеряв представление ценностей? Мир разделился на «ещё не имущих» и «уже имеющих». Первые — не верили и не молились, но продолжали упрямо работать работу, которую знали, а вторые — торопились показать себя, мышцами, валютой и кожаными куртками, и было это как символ особой религии — жить быстро и выгодно. Они так и жили: не оглядываясь, не запоминаясь, ложась под гранитных своих двойников с именами-кличками — «Витёк», «Санёк», «Пардон», «Проныра» сразу у входа любого погоста, либо на другой его половине, под мелкими буковками на фанере: «не известный», «не известный», «не из…». Война, одним словом, и кто-то за красных, а кто-то за белых. А мост этот самый японский — самый длинный в мире — был нам до фени.