Колокола и ветер (Галич-Барр) - страница 78

– Нет, папа, – ответила я. – Наверно, я останусь там надолго. Игуменья Иеремия, с которой мы переписываемся, попросила, чтобы после похорон и панихиды я отреставрировала фрески, почти уничтоженные сыростью. Лучше мне побыть в монастыре – только рядом с монахинями я чувствую себя уверенной и защищенной. Там я становлюсь лучше, ближе к Богу. Мать Иеремия даже в письмах дарит мне понимание, открывает путь к духовному исцелению. Я знаю, что там, среди них, начну выздоравливать.

29

Письмо из Белграда

Когда я пишу иконы, время от времени мне нужна абсолютная тишина. Так и со святой Параскевой. Всю неделю мне требовалось полное одиночество, даже без музыки, которую, как вы знаете, я чувствую и люблю. Я постилась. Когда я пишу Параскеву, у меня всегда такое чувство, словно я изменяю ей, если прерываю свой внутренний монолог, особенно мешают разговоры с окружающими. На этот раз я выкладывала мозаику, и одиночество было особенно необходимо.

Я не видела вас, не открывала вам, когда вы осторожно стучались в дверь. Сердилась, что вы не понимаете: в работе мне необходимо одиночество. Не помню, говорили мы об этом когда-нибудь или нет. Бывают моменты, когда одиночество – наше самое всеобъемлющее чувство, возврат к прабытию, изначальной природе. Не надо сравнивать его с потребностью уединения, когда мы в покое осмысляем свои психологические состояния, с изоляцией от мира, когда в тишине мы разгадываем самих себя, отделившись от множества. Одиночество – это состояние, в которое мы впадаем независимо от среды и цивилизации. Вы можете испытать одиночество в гуще людей, и в городе, и в деревне. Оно только ждет, чтоб окружение его распознало и оставило вас с ним наедине. Кто видит в одиночестве потребность вернуться к началу, кто – предчувствие ухода, смерти. Ведь мы объяты одиночеством и в надежности материнской утробы, и в бесспорности того, что покинем земную юдоль. Чем бы оно ни было, когда появляется потребность в одиночестве, это – как потребность в дыхании, воде и молитве. Я люблю эти состояния, но мне показалось, что вы, художник, во мне этого не разглядели.

Моцарт и Шуберт могли творить в окружении людей, а Пуччини всегда искал тишины и сердился, когда его работу прерывали. Он сочинял медленно и долго. Музыка, которую вы громко включали, доносилась до меня и через закрытые окна, занавешенные толстыми плюшевыми портьерами. Вы выбрали оперы Пуччини. Особенно часто слушали «Тоску» и «Богему», написанные в полной изоляции. Разве вы не понимали, что и мне, может быть, нужен такой период, вне разговоров и музыки? Сколько б я ни слушала эти оперы, всегда вспоминаю слова Пуччини, что, когда он сочинял, скажем, «Тоску», он на много дней запрещал все визиты, не пускал даже священника, пораженного, что богобоязненный композитор отказывается молиться вместе с ним. Сочиняя, признавался Пуччини, он ощущал в себе силу и присутствие Бога, а соприкосновение с земным миром его раздражало, было помехой в работе.