Когда мы были чужие (Шоневальд) - страница 9

— Дай ножницы, — повторил он.

Я подошла к полке. Карло так гордился своими ножницами, никогда не давал их точильщику, всегда точил сам и хранил завернутыми в мягкую шерстяную тряпицу. Карло непременно вернется — уговаривала я себя всю зиму — хотя бы за ножницами. Но все же я отдала сверток отцу. Говорили, он заложил их в таверне за полцены.

В начале Великого Поста я закончила кусок пелены и вечером гладила ее утюгом на доске, а Дзия дремала на стуле. Отец пришел домой из таверны и встал у меня за спиной. Пробурчав что-то, он схватил теплую ткань и обернул мне плечи. А потом его грубые руки накрыли мою грудь.

— Нет! — закричала я. — Перестань! — но каменные стены приглушили мой голос. Он схватил меня за платье, я дернулась, и рукав оторвался с громким треском.

— Иди сюда, Роза, — хрипло прошептал отец. — Покрасуйся, как будто ты жена богатого торговца.

Я заслонилась стулом, сгорая от стыда. Дзия очнулась, заохала, сдернула с меня пелену и закричала на отца:

— Эрнесто! Иди обратно в таверну, грязный козел. Оставь Ирму в покое.

— Почему? Я хочу поглядеть на нее в кружевах. Она хорошенькая.

— Прекрати! Господь все видит!

— И пусть видит! — он с такой силой ударил по гладильной доске, что утюг упал на пол и со звоном ударился о каменную плиту у очага. Отец выхватил пелену из рук Дзии и снова набросил на меня, прижав ткань к груди. Потом подтащил меня к зеркалу на стене и приказал: — Смотри! Видишь? Ты милашка. — В мутном стекле отразилось мое лицо — белое, как иней на камнях.

— Она уродина, Эрнесто! Оставь ее! — громко кричала Дзия и тыкала в него палкой, на которую опиралась при ходьбе.

Я выдралась из отцовских рук, и напрестольная пелена упала к моим ногам. Мне удалось отбросить ее в сторону, ускользнуть от цепких заскорузлых пальцев и вырваться на улицу. Тяжелая входная дверь осталась открыта нараспашку, и я слышала, как отец кричит на Дзию:

— Чего тебе, Кармела? Думаешь, я не мужик?

— Ирма! — горестно позвала Дзия, но я не остановилась.

Я бежала прочь от дома, и деревянные подметки громко стучали по камням: «Уродина, уродина», а потом «Думаешь, не мужик?». Мне было больно дышать, грудь горела огнем. Задыхаясь, я доплелась до каменной скамьи у дверей пекарни и некоторое время ничего не чувствовала. Потом боль в груди чуть отпустила и меня пробрал холодный озноб. Острые, как ножи, слова пронзили мне душу: «Хлеб, как я заработаю себе на хлеб? Уродина, как я выйду замуж? Что, думаешь, я не мужик?»

В Опи все знали про дочку дровосека. Она жила с отцом и параличной матерью. Когда живот у нее сперва выпер, а затем снова опал, люди шептались, что младенца удавили в пеленах, а после тайно погребли в лесу, скрыв непотребство. С чего б иначе было ей вешаться на дверной перекладине, так что мать беспомощно рыдала в доме, а отец напился пьян до беспамятства и ушел, спотыкаясь, в лес?