День народного единства (Уроборос) - страница 13

Танцевать. Вот чего ты хочешь. Танцевать? Да, пригласите, сударь, даму на танец. Можно… Я… Бред какой. Мудрые ирландцы говорили, если ты не знаешь, что делать дальше — танцуй. Я серьезно. У тебя больше в жизни ничего не будет, кроме этого танца, этого неба над головой, этого солнца, этого снега. Моих глаз. В них вся вселенная. Мы стоим друг напротив друга, смотрим друг другу в глаза. Я никогда раньше так долго не смотрел никому в глаза. В них и правда вся вселенная. Я забыл, как меня… Кто я? Откуда пришел? Куда иду? Раз. Два. Три. Раз. Два. Три. Раз. Два. Три. Па-Бам. Па-Бам. Па-Бам. Пам. Пам. Пам. Па-Бам. Па-Бам. Па-Бам. Пам. Пам. Пам. Любимая. Я всегда буду с тобой. Я никогда и никуда тебя не отпущу. Я разучусь говорить, чтобы не быть скучным и занудным. Всезнающим и умным. Я буду только танцевать. Только нашептывать тебе на ушко этот мотивчик легкомысленный и пошлый. Любимый. Я отпущу тебе на все четыре стороны, а сама буду ветром нежным неуловимым, ласкать твои завихряющиеся вихры волос соломенных. Буду снаружи внутри. Буду любить тебя, как ты меня, только чуточку больше. Нет, я буду больше. Не упирайся глупенький. Уступи девушке. Хорошо. Днем антарктидическим буду любить я тебя сильней, ночью ты меня. Как ты выговорил это слово? Повтори. Так смешно. Ан-тар-кти-ди-чес-ким. Ты гений. Ты маленький еврейский гений. Прошу не поминать всуе мою национальность. О, чистокровная славянка Летиция Шарон. Слышишь? Это вертолет. Нас нашли.

3 января 1917 года

— А еще мне снилось, будто просыпаюсь я в доме незнакомом мне. Ходики тикают. Тик. Так. Печка топится. Тишина в остальном. Ни звука. Образа на стенах висят. А я не понимаю, что сплю. Вспоминаю. Как же я в доме-то этом оказался? Нет. Решительно не могу вспомнить. Господа-судари мои. Дверь в сени открыл. Посмотрел. И здесь никого. На печи никого. В окно глянул. А там ветрено. Дождливо. Луна полная. Тоска. Друзья мои. Отвернулся я от окна. Смотрю — батюшка мой и матушка моя. Царствие им небесное. Пусть земля им будет пухом. Рухнул я на колени. Обнял. Руки целую. Бога молю, чтобы подольше продлил он момент сей сладостный. А они стоят, не шелохнутся. Да, и одеты они были точь-в-точь в ту одежду, в которой были похоронены. Они у меня… Один за другим. Сначала мать от болезни неизлечимой тяжелой. Потом отец от тоски помер. Да… Отец строго на меня в этот раз посмотрел. И говорит. Ах, Федька, Федька. Сукин ты сын. Мы с матерью старались. Воспитывали тебя. Отказывали себе во всем. Все только детям. Тебе и Лизе. Что же ты нас позоришь так перед Богом и людьми? Я ему говорю, не гневайтесь, отец, скажите, в чем моя вина перед Вами. Я тотчас все исправлю, сообразно Вашей воле и матушкиного согласия. Что ж сын. Слушай волю мою. Должен ты тотчас же найти женщину по имени Анна и жениться на ней немедленно и ребенка своего признать и усыновить. Батюшка, помилуйте, о какой такой Анне, о каком таком ребенке Вы говорите? Я ни о женщине такой, ни о ребенке ее слыхом не слыхивал, видом не видывал. Матушка, пожалейте меня, смилуйтесь надо мной, родные мои. Не знаю я, о чем Вы таком меня просите. Знаешь, сказал отец и сильно оттолкнул меня от себя, да так, что я полетел как бы в пропасть такую бездонную. Лечу я, ног не чуя, и думаю, все, конец мне пришел. И пожить-то толком не успел, а уж и помирать Господь велел… И проснулся. На перине пуховой. Мокрый весь. В лихорадке. Жар по всему телу. Ломота. Хотел Ивашку позвать, да вспомнил, что третьего дня отпустил его в деревню на похороны какого-то его дальнего родственника. Сам теперь, всё сам. Встал, подошел к кадке, зачерпнул ладонью воду, умылся. Вроде полегчало. Что же за сон такой? Горький. Безнадежный. Ох, не к добру видно увидел я его. Не к добру! Ни разу еще родителей своих покойных не видел я во сне. Душа как болит! Слезы из глаз. Бедный я бедный. И за что мне такое наказание? Прилёг я опять, а заснуть не могу. Всё не выходят у меня из головы последние слова отца-батюшки моего Ивана Никифоровича. Да у меня даже ни одной знакомой по имени Анна нет. Да и не было никогда. Не всегда, наверное, сон в руку. Бывает, наверное, и горячечный делириум. Прости господи за басурманские слова. Встал на коленях перед образами и сочинил молитву. Господи, прости меня за все прегрешения вольные и невольные. Прости за помыслы недостойные. Прости за дела нестерпимо подлые. Прости меня, раба твоего слабосильного. Укрепи дух мой. Очисти душу мою. Спаси тело мое от осквернения болезнями. Ивашка, помоги… Нет Ивашки. Встал. Хотя я по утрам… да я вообще очень редко водку пью. Но тут не удержался, налил себе стопку, выпил. Чтобы дрожь унять. Решил в церковь сходить. Свечку поставить за упокой души родителей своих. Ведь вот беспокоятся обо мне, во сне приходят, разговаривают. А может это бесы приходили, прикинувшись отцом с матерью. Бесы они хитрые, они все могут. Заторопился я. Оделся во что попало. Ведь сам я найти в своей комнате без посторонней помощи ничего не могу. Сапоги нечищеные около двери стоят. Их одел, потому что туфли лакированые не смог найти, как ни искал. А свечки зажигать… И ведь не отпустить его я не мог. Любил он родственника своего. Всё рассказывал, как тот его на себе катал. Вышел на улицу, солнце ударило в глаза. Прикрыл я ладонью глаза. Прищурился. Пошел, не торопясь, мимо березок, знакомых с детства, вышел на пыльную дорогу и пошел к церкви. А сон все не выходит у меня из головы. Родители, как живые у меня перед глазами стоят. Иду — плачу. Со мной мужик какой-то поздоровался, поклонился. Я ответил ему поклоном. Как дошел не помню. Глядь, вот и ворота передо мной. Перекрестился, поклон отбил, в церковь зашел. Свечки взял, поставил перед образами, думу думать невеселую начал. О жизни своей, о ничтожестве своем перед богом, о грехах своих тяжких. Смотрю девушка вошла и будто знакома она мне, глаза скромно опустила после того как встретилась со мной взглядом. Что-то я прочел важное во взгляде ее, но понять не успел. Закрыл глаза. Вдохнул полной грудью воздух. Ладан благотворно на моё тело влияет. Радость в душе и в теле появилась. Дурные мысли ушли куда-то, жизнь стала снова рисоваться в радужных красках. Открыл глаза, посмотрел на Иисуса и сказал: «Спасибо тебе, Господи, за всё, что ты делаешь для меня». И сам себе показался тогда благочестивым христианином и порядочным русским гражданином. Слуга царю. «Да ниспошлет Господь многие лета Императору нашему, батюшке Николаю Александровичу». Совсем даже гордость за себя наполнила сердце моё. Я хороший. Даже если никто меня и не видит, и не слышит, Бог-то он всё видит и всё слышит. Перекрестился. Поклонился. Правой рукой коснулся пола и вышел. У церковных ворот неожиданно та девушка-красавица нагоняет меня и говорит. «Здравствуйте, Федор Иванович, сокол мой ненаглядный! Это я, Нюра». Нюра, Аня. Боже, как же я мог забыть о ней. Сколько лет прошло? Пять? Шесть? Похорошела. Волос черный. Глаза зеленые. Глаз не отвести. «Куда же пропали Вы тогда? Я Вас искала, искала, все глаза выплакала? А Вас и след простыл. Нехорошо Вы со мной поступили тогда. Нечестно». И смотрит на меня своими глазенками чистыми-чистыми, как у ребеночка. Я от стыда не знаю, куда мне деться. Мог бы под землю провалиться — провалился бы. Ведь обесчестил я тогда невинную русскую девушку, а сам, как подлец сбежал. В любви вечной клялся, а сам всё равно сбежал. Вечерний звон, бом, бом. «Так, по…, по делам-с. На Дальний Восток. По государственным. Да-с». «А что ж не зашли, не попрощались»? «Так… Вот… Говорю же. По делам. Срочно… Предписание… На сборы… Времени… Не дали». «А здесь, какими судьбами»? «Дом». «Что дом?» «Купить хотел…». «Купили»? «Купил…» «Да Вы не беспокойтесь так сударь мой, Федор Иванович. Вижу, не удобно Вам встретить меня. Нет стремления со мной разговаривать. Вы даже не обняли меня, не поцеловали. Хотя раньше… Пойду я. Суди Вас Бог». Сделала шаг, остановилась. «Хочу я Вам на прощанье сказать…». Сейчас скажет, как сильно она любит меня. «Сын у меня от Вас. Федором назвала в Вашу честь». Заплакала, прикрыла лицо ладонью и побежала. Я стою, красное лицо, жар, прилив у меня. В голове картина из детства. Бабушка моя, Софья Андреевна, сидит на диване, пот ручьями струится. Она веером обмахивает себя и говорит: «Прилив у меня». Побежал я, догнал Нюру. Долго-долго что-то нудное, пустое и нелепое говорил ей. А на прощание протянул ей пятирублевую ассигнацию. «Мне от Вас ничего не надо. Как-нибудь проживем». Поклонилась мне и пошла неторопливо по тропинке пыльной. Я кричу себе: «Беги за ней, беги, несчастный! Это же жизнь твоя уходит!» Но не побежал. Упал на дорогу. Лежал и рыдал. Оттого, что не выполнил родительского наказа. Оттого, что жизнь моя полетела в тартарары. Меня люди какие-то с дороги оттащили, под деревце положили, думали, что пьяный. А я и на самом деле, как пьяный. Ничего не вижу, не слышу и сказать не могу. Только хрип из горла раздается. До вечера я под березкой той пролежал. Вернулся домой и запил. Долго пил. С видениями ада. А что ж мне видеть-то прикажете. Судари мои. Друзья мои, товарищи. Братья по оружию. Боевые мои… Вот тогда я понял, что такое настоящий грех. Грех — это когда идёшь супротив главного направления своей жизни. Родовой линии. Против уважения к главе Рода своего. Против родительского слова. Против своей души, против жизни даденной тебе Богом. Мне кажется, иногда, что в те дни я и умер. Неживой я с тех пор. В зеркало смотреть не смотрел даже. А ведь сейчас все бы у меня было. Дети, семья, жена. Анна мне с тех пор каждый день во сне приходить начала. Посмотрит так кротко и укоризненно, повернется тихо и уходит. А ведь я ее даже искать не пытался, вот как бесы меня в оборот взяли. И я плачу. Да, господа, простите мне эти слезы. Простите. Я и на могилу отца, и на могилу матери не ходил с тех пор. Стыдно. Совесть мучает. Ест душу поедом. Так муторно. Так душу рвёт. Мне война в радость была. Как узнал я про войну с германцем, так я воспрянул телом и душой. На войне, подумал, я праведной, православной, за Веру, Царя и Отечество, искуплю я жизнью своей грех этот тяжкий. И ведь как я в бой всегда рвался, от пуль не уворачивался, в штыковую — всегда первый. Под пулеметы — не пригибаясь. Георгиевский Крест имею… Вот первого убитого мною немца, как сейчас помню. Пошли в штыковую. Пули свистят. Немцы — как девятый вал на картине Айвазовского. Сплошная серая масса. И тут я одно лицо различать стал. Немца одного совсем мальчишку еще. Он бежит, глаза раскрыл. Кричит что-то по-своему. Ну, я и пошел на него. Больше никого не вижу. Сошлись мы. Я ему саблю в сердце самое вонзил. Он ойкнул. Ружье выронил. Руки к сердцу прижал. И на землю оседать начал. А я ему все в глаза смотрю. А в глазах у него такой покой и умиротворение. Словами не передать. Первый мой был… Теперь мой черед. Вот рассказал про грехи свои и легче стало. Не так боязно. Не так тяжко уже помирать. Не так… Давайте, господа закончим со мной.