Гроб со мной стоял в необжитом, высоком, каком-то известняковом зале. Каждой процессии график, приколотый к дверям ритуальной конторы, отводил не более получаса. Я значился первым. В зале было сыро, не натоплено, не надышано и не намолено. По-свойски прогуливался лишь сквозняк. Иногда, как навозная муха, он заползал на мое лицо, на которое забыли или не посчитали нужным водрузить очки, мою новую оправу с поликарбонатовыми линзами. Я еще не успел в полной мере насладиться их веселенькой незаметностью, их свойством испускать насмешливые, технократические блики — и вот вам, пожалуйста... Я всю жизнь носил очки, поэтому те, кто собирал меня, могли бы догадаться, что чего-то почти врожденного и неотъемлемого теперь на мне и мне не хватает.
Мои похороны отличала крайняя неорганизованность. Я так и не узнал, кто же на них распоряжался. Кажется, никто. Пустили мое мертвое тело, что называется, на самотек, плыви, мол, по инерции, дорогой скучающий товарищ. Любил, мол, и сам покойник некоторую хаотичность, дичился церемониалов, собраний, демократий, с упоением загонял себя в угол. В общем, как жил, так и похоронили.
Моих сослуживцев и родню, таких разных и в большинстве своем ответственных людей, вдруг парализовала одинаковая, подлая апатия. Как будто они приняли что-то обезболивающее и обезволивающее и теперь, имитируя растерянность, на самом деле пребывали в сладчайшем трансе.
Нет, какие-то приличия все же были соблюдены, те, без которых похороны вообще невозможно считать обрядом. То есть я лежал в более или менее среднестатистическом, проморенном пенале, был одет и обут с крайним пренебрежением к моим вкусам, у моих родных на руках было свидетельство о моей кончине в связи с кровоизлиянием в мозг, в принципе, явилось достаточно народа с цветами, дожидалась могила на Большеохтинском кладбище, поминальная кутья, пара автобусов. Но то, без чего можно было бы вроде и обойтись, как раз и отсутствовало. И в первую очередь, не было решительно никаких речей, никаких некрологов, не было Шопена, не было, как говорится, прощания и прощения.
Поразительное, единодушное, утробное молчание сопровождало мои останки к воронкообразному пути.
Многие в толпе в отдалении втихомолку общались друг с другом. У гроба же, увидев меня, замолкали все. Подходили, смотрели и полный рот студеной слюны набирали. Вздыхали, хмурились, переминались с ноги на ногу, знобко поеживались, переглядывались, как сообщники, и деревенели. Сросшиеся губы, резиновые желваки, мерзлые брови, уши, полные мха, робкие, зрелые глаза — вот чем отгораживалось от меня прожитое время. Истуканы испускали дикость и вечность. Идолы орали внутрь себя. Тростник набряк водой, посинел, как водоросли. Горизонт предстал скошенным и влажным, словно полоса залива.