— Та нет! — усмехнулся Платон. — Я на море люблю больше с берега смотреть!
На этом мы закончили с ним задушевную нашу беседу. Он завелся, и мы порулили обратно.
Теперь мы, видимо, для разнообразия ехали немножко другим путем. Остановились над обрывом, над узкой стремительной речушкой. Тот берег уходил вдаль все более высокими холмами.
— Сколько уже потопано тут! — вздохнул Платон. — Помню еще, как вот на этом самом холме монастырь стоял, монахи на лодках плавали. Потом, сам понимаешь, закрыли монастырь, но все сначала там оставалось как есть. Помню, наша ячейка ставила спектакль антирелигиозный, и нам с Егором, твоим отцом, поручили из монастыря того иконы для декорации привезти. Переплыли на лодке туда, вошли... Темнота, таинственность, святые со всех стен смотрят на нас. Быстро схватили со стены две самые большие иконы — в полный рост — и быстро выскочили с ними на свет, на воздух. К лодке спустились, обратно поплыли... Тут совсем уже солнце, жара! Сбросили те иконы с лодки в воду и стали купаться с ними, как с досками! Заберешься на иконы, встанешь — и в воду прыгаешь! — Платон вздохнул. — Вот и допрыгались! — мрачно закончил он.
Дальше мы молчали и молча доехали обратно. Вообще-то Платон, судя по количеству парников за домом, по размаху массивного амбара, был не так уж беден, но жаловаться, прибедняться, причислять себя якобы к последним дуракам — это постоянный его стиль, об этом меня предупреждал отец. Сейчас он был бы рад, что характер его друга абсолютно не изменился.
Машина, въезжая во двор, проехала по нескольким клокам сена, разнесенным из-под навеса сеновала завихрениями ветра, и Платон, поставив машину, сразу же стал собирать сено вилами обратно на огромную колючую гору, потом, перекрутив отполированную палку в руках, стал плотно пристукивать клочки к общей массе обратной, выгнутой стороной вил. Я от нечего делать принялся ему помогать. Где-то там, в городах, я что-то значил, мог важно и веско говорить, и это что-то значило, но здесь все это не значило ничего. Здесь я снова превратился в мальчика, в сына старого друга, и соответственно себя вел — и более ничего. Уже почти все забыв, здесь я вдруг вспомнил себя в детстве — робкого, вечно краснеющего мальчишку.
За оградой тянулось широкое поле с раскоряченными сухими плетьми, среди них, тяжелые, как ядра, темнели мокрые тыквы.
— И тыквы все померзли — не могли убрать! — махнул туда рукою Платон. — Хоть я своего зятя с этой лентяйкой заставил свои тыквы убрать! — Он кивнул на амбар.
Раздался треск, легкий шум выхлопов. Платон распахнул ворота, и на бескрайний его двор въехал коричневый трактор — «шассик» — с небольшим железным кузовом перед стеклянной кабинкой. Платон постелил широкую рогожу, и тракторист вывалил из кузова гору зелено-серого перемешанного комбикорма. Все это, конечно, включая трактор, было колхозное, но Платон обращался со всем этим абсолютно уверенно. Он нанизывал корм на вилы и раскладывал в корыта-кормушки — радостно замычавшей корове, серо-розовым хрякам в соседнем отсеке, а за следующей перегородкой уже выскакивали и стучали в доски копытцами черные пуховые козы.