В таком состоянии и разыскал меня по телефону директор. И хотя было мое поведение грубым нарушением всех законов производства, директор ничего мне об этом не сказал, потому что был он человек умный и никогда не делал прямых выводов. Вместо этого он сообщил, что придется мне поехать в командировку, и чем скорее, тем лучше. Я принял это дело спокойно, вошел в наш деревянный желтый лифт и поехал к себе наверх собираться.
Поезд в Одессу отходил ночью. Со мной ехал товарищ по работе, здоровый сорокалетний человек, самый большой зануда из всех, каких я только в жизни своей видал. Командировку эту он воспринял как жестокий удар судьбы. Вагон ему сразу же не понравился, он стал об этом говорить и говорил долго. Я слушал его терпеливо, понимая, что он-то тут ни при чем, просто он занимает во мне тот самый сектор горя, которого раньше у меня не было, а теперь этот сектор появился и, конечно же, никогда не пустовал. Но вот все заснули, и я тоже заснул, потому что я очень люблю спать в поездах.
Почти весь следующий день я спал у себя на полке, а за окном все было так же серо и дождливо. Уже под вечер я кое-как оделся, слез с полки, сонный и разбитый, с незавязанными шнурками, и вышел в коридор. В стене была маленькая ниша, вроде алтаря, и в ней под кранчиком стоял граненый стакан. Рядом в деревянной рамочке висело расписание: Дно — Витебск — Жлобин — Чернигов — Жмеринка — Котовск — Одесса. Витебск! В тамбуре проводник отпустил железный лист, который прикрывал уходящие вниз ступеньки, и лист ударил, железо по железу, и мы, мягкие и сонные, вышли на перрон.
Я пошел по мазутным шпалам, обогнул вокзал и вышел в город. У меня была всего минута, и я не знал, в какую сторону мне пойти. Ехала телега, поперек ее пути бежал мальчик с большой пружиной в руке. Старушки в мужских пиджаках ходили вдоль поезда, не касаясь его, несли в закопченных ведрах горячую очищенную картошку, посыпанную укропом. Я схватил десять штук, обжигающих сквозь газету, и стал есть, и они рассыпались по мне.
После этого у меня разыгрался аппетит, и я пошел вперед по вагонам, которые вдруг медленно двинулись. Я проходил их один за одним, и все они были разные, и были очень хорошие — прохладные, чистые, с упругими поролоновыми полками, плоскими плафонами, светло-серыми стенами в мелких резиновых мурашках. Тут была совсем другая жизнь и разговоры совсем другие, хотя люди ехали те же самые. Мягкий вагон был глуше, на окнах толстые шторы, ватные диваны, глубокие дорожки, и все тут было глухо, и звук поглощался, и флирт тоже поглощался. Еще один вагон, синий, нелепый, вроде нашего, а дальше — вагон-ресторан. Тамбур без боковых дверей — так, решетки, и, облокотись на них, парень в белом грязном халате чистил картошку. Дальше за узким коридором буфет, а потом расширение и столы, и за ними много народу — одни ели из алюминиевых чашек, стуча и булькая, другие ждали, привычно злясь, хотя спешить им сейчас было некуда. Дальше, за стеклянной стеной с отпечатанным на ней белым виноградом, народу было поменьше, и в углу куражился пьяный, едущий в отпуск буровик. Его вяло пытались унять, но он расходился сильнее. И только когда пришел другой, еще более пьяный и буйный, первый сразу же успокоился и уснул.