Дневник падает на пол, сперма жемчугом окропляет ковер. Дневник открывается на последней записи. Фотография в центре и пляшущие красненькие слова:
«Я знаю! Я знаю! Я знаю!»
Ноймана словно окунули в прорубь. Он прикусывает кулак, борется с тошнотой. Только что он дал ей свое семя, а она… она…
Кто она, черт подери?
Желудок сводит. Сердце колотится.
Нойман выдирает страницу с корнем, сует в карман. Как в тумане крепит к ящику дневник проклятой лазутчицы, гадины, фашистки.
Шагает по улице, сутулясь, а листья пикируют с ветвей и соединяются на мостовой, шевелятся и соединяются.
– В Бернау арестовали шпиона, – говорит Гермина.
Он мог бы рассказать – он присутствовал. Но молчит, наслаждаясь морщинками и солнцем.
Они бредут по парку: мамина рука на сгибе локтя, маленькая мама, мама-ребенок, ее следует выгуливать, кормить и оберегать.
– Это же Бранденбургский округ, двадцать километров от нас. Что происходит, сын?
«Дислокация в Бернау, – радовался Штрамм, – позволит хлопнуть связистов здесь».
Тот парень был булочником. Горожане кушали его выпечку. Завтракали болячкой. Споры проникали в мозг.
– Ничего не происходит, мам.
В синем небе грачи и вражеские спутники, самолеты-шпионы.
Семенит детвора с леденцами и шестами. На шестах пятерни из папье-маше. «Мы голосуем за мир», – заявляют они.
Мама рассказывает о Сопротивлении. Он жмурится, ему тяжело представлять маму героиней этих историй – там страшно, там вой и плач, ледяные бельма смерти, там не место девочке с пушистыми ресницами.
Прохожий врезается в Ноймана, он успевает заметить оскаленный череп под капюшоном. Изъеденную язвами маску. Человек-скелет теряется в толпе.
– Пригласи Марту в кафе. Или в оперу. «Метрополь» дает «Орфея в аду». Она хорошая. Евреечка. Еврейские девушки – лучшие жены.
– Обязательно, мам.
Он думает о Тане, о том, что чутье не подвело его. Дочь Инкваров – вот шестеренка, тормозящая весь механизм. Эти грязные намеки. Эта чудовищная по своей лживости фотография.
Людьми, подобными Тане, трамбуют тесные боксы экспресса Гротеволя, везут в желтые камеры Баутценовской тюрьмы. Неподалеку есть уголок под названием Карникель Берг, шахтный шурф, и эти похотливые Тани лежат в земле со своими роскошными грудями и наглыми бедрами, в холоде и мраке, засыпанные негашеной известью.
Утром Нойман прокручивал пленки, телефонные записи. Младшая Инквар болтала с подружкой, договаривалась завтра пойти в кино на Грету Гарбо.
– Я знаю, – сказала она в конце разговора. Захрипело, запиликало в проводах. – Слышишь, Хеслер? Я знаю!
Нойман отшвырнул от себя наушники. Пленка шуршала и поскрипывала. Мигала лампочка. Орнамент обоев был неправильным, дурным.