— Вот у меня друган — Серега с Забалуйки, он щас покойный уж. Мы с ним по молодости чего только не вытворяли! Вот привяжем картошку за нитку толсту, «сурова» этакая нитка-то называлась, навесим ее над окном, значит, а сами в кустах скоронимся. И вот вечером дергаем — картошка в окно-то: стук, стук! Выбегают хозяева: нет никого! А мы опять! Вот развлеченьице-то. Или баба какая-то, вдова одинокая выглянет в окошко — а мы ей сунем череп лошадиный со свечкой внутри, та — как завопит, слышишь: бух на пол в обморок. А нам, дуракам, — веселье!
Стариков с Петькой, еще не отошедшие от разговора с Рядовой, сначала тихо прыскали в кулак, а потом принялись гоготать, как совхозные лошади. Дед только этого и добивался: он соскучился по зрителям, по роли центра компании и по веселым, с искрою, глазам молодых собеседников.
— А дружкой да полдружкой сколько раз я на свадьбах был! Оё-ёй! Не счесть. Да погоди, у меня даже фотки где-то есть, я там на второй день себе такие груди приляпал — все мужики в Медведевском мои были! — Петрович вскочил и, раскрыв все шкафы и тумбочки в зале, организовал всемирный поиск фотографий.
Будов взял потертую балалайку, оставленную дедом на диване, и начал ее настраивать. Карасев немедленно развернулся к нему:
— Умеешь, что ль, Петр? Бренькать-то?
— Я на гитаре больше…
— Раз на гитаре могёшь, то и тут — подол задерёшь. Ну-ка! Щас вам дед Родя частушек целый дуршлаг нарóдит. Какую знаешь? Давай типа «Подгорной»…
Будов порозовел:
— Да я не знаю такой.
— Э-эх! Давай сюды! Только покемонов по углам ловить можете. Ну-ка! — старик выхватил инструмент и начал приноравливаться. Толстые, изуродованные тяжелой работой пальцы не слушались, но он всё равно забренчал, потом вроде как поймал мотив и — пошла плясать губерния:
— Дедушка, дедушка,
Хрен тебе, не хлебушка,
Без картошки проживёшь —
Плохо бабушку… эх!
…Как в колхозе, в лебеде
Нашла бабушка муде:
Оне такие сорные,
Наверно, беспризорные! Э-эх!
И от этого протяжного «эх!» вздрагивала вся изба, и покачивалась стеклянная советская люстра. Дед, сидя на стуле, умудрялся и играть на балалайке, и петь, и выделывать такие кренделя ногами, что стонали половицы. У Старикова текли слезы от попыток удержать смех, а Петька весь просто сиял — Лешке показалось, что у него даже шрам на щеке куда-то пропал.
— А вы ответну давай! Ответну-у! — кричал Карасев, словно болельщик на стадионе. — Чего сидите, как истуканы, фольклористы хреновы?
Петька кивнул, балаганный дед, которого он десятки раз играл на Масленицу, вдруг проснулся в нем, развернул плечи во всю ширь прокуренных легких, и Будов выдал: