— Мне матушка сказывала: бог Загрей-Дионис родился человеком, Орфеем певцом. Так сладко пел, что звери и камни слушали его, а люди убили, растерзали и разметали члены его на все четыре стороны. Ты об Орфее слышала?
— Да. Он и у нас, на Острове, был.
— Орфей значит Темный. Почему Темный?
— Так люди смеялись над ним, потому что свет казался им тьмою.
— За то и убили?
— За то.
— И если бы опять пришел, опять убили бы?
— Опять.
— А Зенра сказывает, — вспомнила Эойя, — что и Озириса убил Сэт, брат брата, и тоже растерзал и разметал члены его на все четыре стороны…
Помолчала, потом взяла Дио за руку и, глядя на подвешенный к ее запястью талисман-аметист с вырезанным четырехконечным крестиком, спросила:
— А это у тебя что? Его знак?
— Его.
— Да, четыре палочки — четыре конца света, куда разбросаны члены Его… А что Сына убьют и растерзают, знал Отец?
— Знал.
— И Мать знала?
— И Мать.
— Как страшно. Пчелка, как страшно! Отец и Мать отдали Сына на растерзание. На земле и на небе одно, и деваться некуда… Итобала, отца моего, помнишь?
— Помню.
— Ведь добрый-предобрый, мухи не обидит, а маленьких детей сжигает. Запах жженого детского мяса, говорит, «приятное благоухание Господу». И Авраам праотец другом Божиим наречен за то, что готов был сына своего заклать… Отцы и матери сами приносят детей в жертву и, когда они горят, не плачут, а если и плачут, трубы трубят, гремят кимвалы, жрецы поют песнь Господу, чтобы не слышен был плач матерей… Да ведь слышит, слышит Мать! Запах жженого детского мяса возносится к Матери!
— Молчи, не говори об этом! — сказала Дио так же повелительно-грозно, как тогда, в лесу, на Горе, в беседе с Таму безбожником.
— Нельзя говорить? И думать нельзя? — прошептала Эойя.
— Нельзя.
— Как же не думать. Пчелка, как же не думать? Само думается…
Помолчала и потом заговорила уже как будто спокойно, задумчиво:
— Был сосуд у матушки из дома отчего, водонос фракийский, как сейчас вижу: старенький, глиняный, пузатый, с горлышком, ручка отбита. Как тащили ее на корабль разбойники, и водонос прихватили, думали, что в нем драгоценная масть; но увидели, что пустой, и отдали ей. Я, бывала, маленькая, все разглядываю, что на нем нарисовано красным по черному — понять не могу: три человека; двое по бокам стоят; один, в плющевом венке, с тирсом, как бог Загрей-Дионис, смотрит, усмехается; другой испугался, бежит; а третий, в середине, держит на руках мертвого мальчика. Человечки нарисованы плохо, а мальчик — так, что нельзя наглядеться. Только что, видно, зарезан; тело еще теплое, мягкое, как лохмотье, висит; голова закинута; волосы падают вниз, длинные, как у девочки; а лицо, как у бога. Человечек держит его на одной руке, а другой — оторвал от тела руку и поднес ко рту, хочет есть. «Что он с мальчиком делает? Зачем его есть?» — все пристаю к матушке. «А этого, говорит, детям знать нельзя. Погоди, ужо вырастешь — узнаешь». Ну вот и узнала: прежде, чем бог родился человеком, растерзали его и пожрали Подземные, Ужасные. И в Загреевых таинствах жрицы-фиады, богом исступленные, жертву живую терзают и пожирают. Когда мне это матушка сказала, я так испугалась, что не посмела спросить, кто жертва, зверь или человек…