Маркета допела вторую песню, и теперь гости аплодируют уже не затем, чтоб придать ей отваги, но в полном восторге. Ректор встал, кланяется Маркете, просит разрешения поцеловать ей руку, Маркета протягивает ему ее и счастливо смеется. Божена, сидящая рядом со мной, готовится встать.
— Я ухожу, — говорит она.
— Вы не посмеете, — шепчу я ей, — это похоже на бегство.
— Ну и ладно, а я ухожу и — все.
Я пытаюсь подойти к ней с другого боку. Пропускаю ее и говорю равнодушно:
— Собственно, что мне до того — уйдете вы или не уйдете? Не очень-то вы смелы, однако. Поле боя свободно, и Маркета споет победную песнь.
Божена бледнеет, представив себе Маркетино торжество.
— Она ее еще не спела, — говорит Боженка, давая понять, что в ее словах прозрачный намек на будущее, чуть более отдаленное, чем сегодняшний вечер.
Но я не хочу позволить ей лишь слегка скользнуть по столь безграничному простору необязательных и ни к чему не обязывающих угроз и мстительного тумана, который бог знает когда сгустится настолько, чтобы из него можно было нанести удар.
— Положим, и вообще не споет.
Словно ветер порвал занавес, и Божена, заглянув в пропасть, увидела скрытое там такое, чего даже не смела допустить.
— Как вас понимать?
— Плохо потушенная свеча. Помните? Иногда она вам так мешает, что вы не в силах сомкнуть глаз.
Раскрыв ладонь, я перекатываю стеариновый шарик, а Божена смотрит на него, силясь понять, о чем идет речь. Она уже опомнилась от удара, который нанесло ей ее собственное воображение. Я даю ей время, чтоб она самостоятельно разгадала загадку, которую я ей задал, и вижу, как ее взгляд подергивается брезгливостью.
— Это гнусно и низко.
— А что вернее ставит любовь под угрозу?
— Если бы я сама сделала такое, то замарала бы свое чувство.
— Я ведь ни на что вас не подбиваю. Вот пришло в голову — и все. Можно с этой идеей поиграть и отбросить. Может, другие в таких случаях представляют себе бутылочку яда, а еще кто-нибудь — удар ножом.
— Замолчите!
Смотри-ка, милочка, мы угодили в цель. Значит, яд или нож — это не низко и не гнусно. Мерзавка. И как она смеет говорить мне подобное? Низко и гнусно! Что же, я сам этого не знаю? Но сколько такого низкого и гнусного творится на свете и сколько невысказанных, задуманных и неосуществленных скверностей люди носят в себе? Но предпочитают молчать.
Маркета поет, голос ее — мягкий, бархатный поток тоски и нежности — сливается, целуясь с аккордами, вылетающими из-под пальцев Кленки.
Жасмин дыханьем свежим,
ах, боже, сколько раз…
Печаль «Песен странника» (я знал, что песня эта возникла во время зимних гастролей Кленки в Москве) — это череда отчаяния и надежды, сила страдания, что вновь очищается в купели желания, отзвук людских глубин, пьющих красоту с неутолимой жаждой алкоголиков, — все это призывно звучало в едином сплаве поэтического текста, клавира Кленки и голоса Маркеты, будто пастушки перекликались в осенних полях; через меня словно катились волны колокольного звона в сумерках вечернего города. Мог ли я ответить на это, если огромная безобразная жаба расселась у истока моих чувств и жадно заглатывала любую чистую струйку, оставляя только грязь? Проигрыш опустил свои тяжелые руки мне на плечи и согнул меня в три погибели, сокрушая бессильной яростью.