14 октября 1958 года. «Анапа. Солнце, температура + 26. Утро.
Доброе утро, дорогие мои, незабываемые и далекие Анна Михайловна и Михаил Михайлович. Мой привет Вам и всему Вашему, под сенью лип старых, вигваму. Не писала Вам, не звонила, не была у Вас, будто годы, а вот здесь я Вас вспоминаю каждый день! Как только я где-либо прохожу мимо беленького домика, за белой оградой среди клумб ярких георгин, табака, петуний, астр — так вот сейчас и всплывет в памяти Ваш домик, сад, цветы. Но я всегда останавливаюсь, точно мне не хватает дыхания, я смотрю и думаю, что если бы сюда всех Мелентьевых, с их уютом да под это небо?! Пишу Вам сейчас во дворе, едва одетая, тепло отовсюду — с неба, от земли, от камней, от нагретого забора, стен дома, деревьев. Эта теплота, как благость непостижимого Бога, пронизывает всю душу.
Из Москвы в конце сентября меня выгнали — сырость, холод, я стала не только психически угнетена, но и физически очень ослабела, ослабела от приступов удушья, от постоянного чувства озноба. Топила печи, пила и ела, что хотела, но до того удушающе было на душе, что я оставила всех и все и уехала к югу. Конечно, прежде всего заехала в Таганрог. Там я имела столько огорчений, что не знала просто, куда себя деть. Писать не буду — расскажу лично. Словом, не хотелось на мир смотреть, хотя ярко светило солнце. Я уехала на бахчу и виноградник к своим близким, старым друзьям. Давно, очень давно я мечтала остаться одной среди неба и земли. Я жила в шалаше, спала на собачьей шкуре, укрывалась бараньим тулупом. Тихо тлели на костре сухие стержни уже обезглавленного подсолнуха (будылки). Рядом спал пес Каштан, выше меня ростом. Он целыми часами лязгал зубами, выдирая из лохматой шерсти живность. Но я была предусмотрительна и овеяна ароматом "дуста". Днем я или читала, или спала, как косарь на сенокосе. К вечеру, не доверяя моей сторожевой бдительности, приходил ночной сторож, дед 85 лет. Когда-то в молодости он был писарем у воинского начальника, и у него еще осталось что-то от старой галантности: так, поднимая пластмассовый стакан (он приносил с собою в руках мне "горячего", которое по дороге остывало, а за пазухой нес холодное вино, которое он называл "глюкоза жизни" и сам делал) как бокал "Баккара", — произносил учтивую фразу, желая мне здоровья и прибавляя "льщу себя надеждой" и т. д. вроде "салфет Вашей милости"… Обычно он приходил к вечеру, быстро надвигалась темнота. В созвездии Змееносца вспыхивал Сатурн, потом кровавый Марс. Небо казалось ближе, я зажигала фонарь "летучую мышь", и мы ужинали. Вино приводило меня, смотря по количеству и качеству, либо в самое бесшабашное настроение, либо в дико мрачное, когда я начинаю неуместно разрешать "проклятые вопросы". Как то, так и другое были не к месту, поэтому я незаметно выливала свою порцию либо под себя, либо Каштану в миску. Дед пил и разглагольствовал, пока не одолевал его крепкий сон. Каштан тоже засыпал, а я шла на виноградник, где среди шпалер "алигатэ", "рислинга", "чауша", "пухляковского", "ладанного", "дамских пальчиков" и т. д. просыхала, высоко задрав платье. Простите этот вульгаризм. Так я часто бродила до утра, не желая будить деда, а собака, хлебнувши вместе с ужином мое вино, во сне только вздрагивала. На заре ярко начинала блестеть Венера, я ходила к выгону, откуда была видна "чугунка", и вспоминала Чехова, где-то в его письмах он писал: "Я люблю донецкую степь, знаю там каждую балочку и чувствую себя там, как дома". Я сказала бы по-гамлетовски: "И я себя чувствую здесь так хорошо, как дома, то есть, как никогда не чувствовала себя дома". Потом дед уходил. Просыпался Каштан, с похмелья носился за бабочками, искал гнезда перепелок.