- Ну, и что теперь будет?
- Пироговскому по шапке!
- А потом?
- За такие вещи обычно - под суд.
- А разве вернёшь назад Колю Дымова, Шурика, Мишку Аверьянова, всех, кого он угробил?! Да и что ему сделают? Ну, под суд. Отоспится, отъестся в тылу, в безопасности, а потом опять к нам же, в отряд. Уж хуже отряда ничего не придумаешь. И опять людей гробить?! Небось теперь сидит, радуется: «Хоть на день да вырвался. Вот счастье!»
- А нечистая совесть тоже счастье?!
- Была ль она у него, совесть?! Он, видать, давно её пропил.
- Да, знал бы Маковец... - вздохнула Женька.
- Если жив, может быть, ещё и узнает!
Кто-то из спящих на еловом лапнике на полу красноармейцев проснулся и шикнул сердито:
- Вы чего, стрекотухи, не спите? Вас спать пустили, так спать! Развякались на ночь глядя...
Виновато вздохнув, я умолкаю.
Но спать спокойно я сегодня уже не могу, так всё это получилось неожиданно, странно. Не спроси я у Сергея про эти пакеты, теперь бы я, наверное, ушла с Пироговским на лыжах той же самой тропой, по которой до меня шли Коля Дымов, Шурик Рожков, Михаил Аверьянов, все мои земляки, одногодки. И грохот перестрелки уже стихал бы. И всё реже и реже взлаивали бы над передним краем немецкие пулемёты, как летом на деревне стихают разбуженные проезжей телегой собаки. И только один, монотонно и громко, как верный пес, всё ещё гавкал бы свое железное, крупнокалиберное: «Гав! Гав!» А я к тому времени, может быть, уже ничего не слыхала бы и не видала, как не видят и не слышат сейчас мои товарищи Коля Дымов. Шурик Рожков и Михаил Аверьянов, лежащие там, на снегу, за амбарами, возле штаба.
Я всё ворочаюсь с боку на бок, с боку на бок. И всё думаю, думаю до рассвета. До боли в висках.
Мне кажется: если в мыслях сейчас вернуться назад и понять, почему так случилось, то ещё можно кого-то спасти, и что-то исправить, и кому-то сказать, пока не поздно, то, чего я ещё не сказала. И помочь разорвать этот страшный, чёрный, безвыходный круг.
Я должна это сделать.