– Это правильно, что подумали. У нас много есть чего интересного. Хор, музей, кинозал, два ансамбля инструментов, библиотека… Одних грамот и дипломов в красной комнате, считай, полстены плюс ещё переходящие вымпелы. Хотите вам экскурсию проведут? Виктор Львович! Товарищ Калягин, можно вас ненадолго? – Казорин вычленил из геометрии коридора медленную фигуру Калягина, попавшую в фокус зрачка начдома. – Я бы сам, но мне в окружком, дела! – Казорин с кисло-сладкой улыбкой повёл подбородком вверх, потом кивнул полковнику на Калягина. – Вы не знакомы? Разрешите представить. Товарищ Калягин, наш главный культурный специалист. Виктор Львович, сделайте для товарища Телячелова экскурсию по нашим пенатам.
Калягин и Телячелов поздоровались. Что-то в этом человеке на деревяшке было знакомо Телячелову до жути. Он вгляделся в его лицо. Правая бровь насуплена, левая слегка на отлёте, а из глаз, из их глубины, словно смотрит на тебя и смеётся прячущийся внутри юродивый. Телячелов перебросил взгляд на вылезающую из галифе деревяшку…
Город Киров. Прошлогодний апрель. Грязь, весна, улица Карла Маркса, бесконечная, как ночь на Полярном круге, деревянная гостиница комсостава. С командировкой сразу же не заладилось, руководство местного ПУРа убыло на штабные учения и возвращалось только к концу недели. А Телячелов прилетел в четверг, то есть ждать ещё как минимум сутки. Знакомых в городе не было, и он тратил время в гостинице, лежал на койке и глядел в потолок, выбираясь время от времени куда-нибудь в столовую, что поближе, или просто гулял по улицам. Город был переполнен беженцами – людей из оккупированных районов день и ночь везли сюда поезда, на улицах орали менялы, торговали у москвичей шубы, бабы, перевязанные платками, продавали синее молоко, на них смотрели бледнолицые ленинградцы и захлёбывались жадной слюной, инвалиды с обрубками вместо ног собирались на углах стаями, вокруг них вилась безотцовщина, что-то передавала им в руки и ныряла в нескончаемую толпу.
Это произошло в столовой. Телячелов допивал свой чай, разбалтывая рыжую муть, скопившуюся на дне стакана, когда в столовую ввалилось с десяток этих самых обрубков уличных. Только они вошли, как сразу из приличного заведения столовая превратилась в табор. Компания устроилась на полу, воздух загустел от похабщины, что-то они орали, а самый из всех уродливый с белой бульбой на месте глаза снял с головы фуражку и пустил её по рукам товарищей. В фуражку полетели рубли, и, когда она вернулась к хозяину, тот, слюнявя пальцы и матерясь, громко посчитал их число, снова бросил рубли в фуражку и нахлобучил её на голову соседу. После этого подмигнул всем хитро, сорвал с товарища головной убор и демонстративно потряс им в воздухе: мол, были рублики и – тю-тю – сплыли. Другие инвалиды захрюкали, но равнодушно и как-то вяло, верно, фокус был для них не в новинку и бульбастый играл на публику, столовавшуюся в потребсоюзной столовой. «Хватит, Федя, давай уж жрать», – поторопили фокусника свои. Тот зло цыкнул на нетерпеливую свору, натянул на себя фуражку и проворным движением пальцев выхватил будто из ниоткуда сильно мятый червонец с Лениным. И, помахивая червонцем над ухом, отправился к раздаточному окну. Остальные потащились за ним, задвигали своими обрубками, застучали костями и деревяшками, распространяя густо вокруг себя тошнотворные ароматы смо́рода. Работница, стоявшая на раздаче, осадила их татарский набег. «Ну-ка тихо!» – приказала она, и инвалиды сразу же поутихли. Только фокусник осклабился кривозубо, торкнул пальцем в Ленина на купюре и сказал громко, на всю столовую: «Нас, Тамара, лысый сегодня кормит, его неделя. Так что ты давай вали гуще, черпай с самой глубины дна, не то Ленин на том свете, Тамара, тебя лысиной к столбу припечатает заместо Доски почёта».