- Сделай так. Сделай. Ну, ради меня, ради детей.
Ты даже рассердился.
- Секретарь горкома бежит от советских органов... Да как я тогда коммунистам в глаза смотреть буду? - Будто отрубил: - Нет. - И вдруг решил: - Вера, я сам пойду туда. Так будет правильно. Раз человек явился сам, это лучшее доказательство его невиновности... Ну, а в случае... Тогда пишите прямо Иосифу Виссарионовичу. Отвезите в Москву и сдайте в экспедицию в Кремле. - И встал. - Ну, я пошел.
До меня даже не сразу дошло, что это значит: «Я пошел»,- а когда дошло, портфель выпал из рук и пачки с «Беломором» рассыпались по полу. Притворно сердито ты сказал: «Ну, вот, помогла, чем могла», - и с какой-то тягостной, преувеличенной старательностью принялся их собирать. Собрал, положил портфель на кресло, прижал меня к себе. Обнявшись, зашли мы еще раз в детскую, постояли над спящим Домной. Ты сказал: «В нашу, никитинскую породу. И волосом и характером рыжий. Мой след на земле». Я прижалась, будто хотела слиться с тобой, раствориться в тебе, но тебя, такого всегда чуткого и отзывчивого на мою ласку, со мной уже не было. Ты мягко расцепил мои руки.
- Верка, помни, что я говорю: правда победит. Она все победит. - И потом - я это особенно хорошо помню – добавил: - Ты у меня хороший парень, Верка. Из хорошего теста. Жди. - Это были последние слова, с которыми ты скрылся за дверью.
Я бросилась к окну, но разглядеть тебя не смогла - во дворе было темно. Ты и запомнился таким, каким был в дверях, - твердый, верящий. Таким ты представляешься мне и сейчас, в этом душном подвале, на фоне литых бетонных сводов, на которых, будто листья древнего папоротника на каменном угле, отпечатались шершавые доски опалубки.
Ты видишь, Семен, я помню твой наказ и, вопреки всему страшному, что случилось и что сейчас творится в городе, надеюсь и жду. А как мне было нелегко, родной. Я ведь не знаю даже, дошел ли ты тогда сам или тебя взяли по дороге. Ту ночь я, конечно, не спала, а на заре разбудила ребят, сказала о внезапном твоем отъезде на Дальний Восток и повела к деду, в ваш никитинский домик. Петра Павловича я подняла с постели. Он сидел на крыльце, босой, в нательной расстегнутой рубахе, с редкими, рыжеватыми, всклокоченными волосами, с помятым со сна лицом. Слушая меня, он стругал какую-то щепку, будто бы весь уйдя в это занятие, и это меня злило. Ведь я говорила ему о сыне, о нашей страшной семейной беде. А он молчал. Его округлое, полное лицо ничего не выражало, кроме разве сосредоточенности на никчемном обстругивании какой-то никому не нужной щепки.