И вот я снова в Варшаве. Жизнь в ней кипит по-прежнему: костелы открыты, на улицах полно народу, театры работают… Кто поверит, что так недавно на этих улицах лилась грешная и невинная кровь?
В первый же вечер я попал в театр. На сцене, украшенной знаменами Польши, Литвы и Руси, пели величественные гимны. Публика вторила актерам, а в перерывах скандировала: «До брони, до брони!» После оперы на сцене танцевали краковяк, танец Косцюшки, мазурку Домбровского. Кричали «виват!» храбрейшему из храбрых, диктатору Хлопицкому…
В фойе я встретил Вацека. Первой мыслью моей было сделать вид, что я его не заметил, но он бросился ко мне сам, изображая шумную радость. Ни словом он не обмолвился о панне Ядвиге. Я отвечал ему вежливо, но сдержанно. Значит, он вовсе не любил панну Ядвигу…
— Если бы ты знал, как я рад революции! — сказал Вацек.
— Раньше ты держался иного мнения.
— Чудак, право! С волками жить, по волчьи выть…
— Поэтому ты и подвываешь революции?
— Ну что ты… Послушай, Михал, ты мне не можешь оказать любезность?
— Какую?
— Замолвить за меня словечко пану Хлопицкому. Он тебе, кажется, дядя…
— Нет, мы не родственники.
— Но хорошо знакомы, во всяком случае… Я хотел бы остаться в гарнизоне Варшавы…
— Иди и проси сам, — отвечал я с откровенной брезгливостью.
Я не собирался идти нынче к пану Хлопицкому. Напоминать великому человеку о своей персоне у меня не было ни охоты, ни надобности.
На другой день стало известно, что наш батальон назначен в корпус генерала Дверницкого. Этот приказ мы встретили громовым «ура». Генерал Дверницкий был известен всей Польше как герой и честнейший, справедливейший и добрейший из командиров. Сбылось без всяких протекций желание покойного отца. Нас поздравляли, нам завидовали, и я был пьян от радости.
В тот же вечер я зашел в особняк Скавроньских, и камердинер подал мне письмецо, привезенное каким-то попутчиком. Ядвига писала, что они благополучно доехали до Рембкова. Все чувствуют себя хорошо, и, чем дальше от Варшавы, тем спокойнее.
«Но до Гуры Кальварии нам пришлось поволноваться. Цесаревич, который со своим отрядом стоял на мызе Вежбной, поехал тоже к границе и перегнал нас. Его провожали полки генералов Турно и графа Красиньского. Русские части были в жалком состоянии. Люди и лошади падали от изнурения. У них не было ни продовольствия, ни фуража, весь обоз занят русскими беженцами — стариками и детьми. Многие солдаты замерзли. Цесаревич увел с собой около двадцати заключенных. Я видела их из окна кареты. Один из них, с бородой до пояса, шел прикованный к лафету и два раза упал. По огромным серым глазам я узнала пана Валериана Лукасиньского. Все время нахожусь под этим страшным впечатлением. Куда Константин повел несчастных? Знают ли они, что случилось в Польше? Нет ничего ужаснее видеть, что творится, и не иметь сил помочь страдальцам!»