Моя мать сможет навещать меня, когда захочет, разумеется, но они подразумевают настоящее усыновление, а не только соглашение ради формы. С этого времени я буду их сыном.
Когда я спросил у матери, чего она хочет, она не ответила мне. Сказала, что это мое решение. И хотя она нечасто пользовалась этим, она как бы выключалась, становилась невосприимчивой к моему испытующему взгляду. Она не выдавала своих мыслей. Я не мог смутить ее взглядом, или пробиться к ней, или выманить ее из укрытия, самонадеянно притворяясь, что я уже знаю то, что она не рассказывает мне.
Но у Дуайта были свои мысли на этот счет. Перспектива потерять меня не только на год, а, по сути дела, навеки заставляла его прибегать к упрашиванию с неистовством, третированию меня и навязыванию своего мнения. Он говорил, что я никогда не прощу себе, если упущу шанс вроде этого. И что такого, если они хотят, чтобы я называл их Мама и Папа. Он бы называл их Иисус и Мария, если бы это означало возможность жить в Париже. Боялся ли я покинуть свою мать? О’кей, он будет посылать ее в Париж каждое лето, он гарантирует мне это, слово чести. Так в чем же проблема? Мне лучше думать побыстрее, говорил он мне, и лучше бы мне прийти к правильному решению.
Всякий раз, когда мне велели подумать о чем-нибудь, мой мозг превращался в пустыню. Но на этот раз мне не нужно было думать, потому что у меня уже был готов ответ. Я был сыном своей матери. Я не мог быть чьим-то еще. Когда я был моложе и у меня были сложности с обучением письму, она усаживала меня за кухонный стол, накрывала мою руку своей, и мы двигались по всему алфавиту несколько вечеров подряд. Потом она водила меня по словам и предложениям, пока эти движения не стали жить своей жизнью, частично ее и частично моей. Я не мог и до сих пор не могу прикоснуться ручкой к бумаге, не представляя ее рядом. То же самое с плаванием, пением. Я вполне мог представить, как покидаю ее. Я знал, что мне придется сделать это рано или поздно. Но называть кого-то другого матерью было невозможно.
Я не продумывал это до конца. Это было во мне на уровне инстинкта. Я также чувствовал, как во мне действует инстинкт, хотя и в меньшей степени, скорее как тревожный сигнал, когда дядя описывал свою семью как «упорядоченная». Мне совсем не нравилось, как это звучит, и я никак себя с этим не ассоциировал.
И даже если бы моя мать не сказала, чего она хочет, или дала бы какие-то намеки, я был уверен, что она хотела, чтобы я остался с ней. Я воспринимал ее непроницаемость как сокрытие этого желания. Позже она согласилась, что так оно и было, но, вероятно, все было не так просто в тот момент. Она все еще надеялась, что этот брак будет удачным, была готова смириться практически со всем, лишь бы это работало. Мысль о том, что это очередной провал, была невыносима для нее. Но она тоже могла мечтать о полете и свободе – необремененная, одиночная свобода, свобода даже от меня. Как и всякий человек, она, должно быть, хотела разных вещей одновременно. Человеческое сердце – темный лес.