– Дак корову-то почем за килограмму-то сдали?
– По два рубля приняли корову-то, а уж говорила: может, не надо бы нарушать, может, и прокормили бы как-нибудь, – ну, думаю, ладно, может, телушечку к зиме купим, вон у Мишки больно добра телушка-то, на государство ладят сдавать.
Тем временем вскипел поставленный между разговорами самовар, Евстолья выставила чайные приборы, а Степановна вынула два пирога. Старухи попили чаю, немного поуспокоились, ребятишки уснули в зыбке, и очеп скрипел, Степановна качала люльку.
– Вон топор-от бы насадил мне, уж до чего дожили, что чурку исколоть нечем стало.
– Как не насадит, насадит. – Евстолья мыла чашки. – Приди уж, Степановна, в сорочины-ти, приди, шестая нидилька ведь пошла, шестая… Нюшка-то все на дворе али как?
– На дворе, Евстольюшка, все на дворе. – Степановна перешла на шепот: – Иди-ко, чего скажу-то, девушка, насчет Нюшки-то…
Евстолья подставила к Степановне обрамленное сединой ухо, и Степановна шепнула ей что-то.
– Ой, не знаю, матушка. – Евстолья закачала головой. – Не знаю. Кабы… Уж что… не вернешь теперече Катерину-то, а и я какая жилица на белом свете? С самим уж говори…
Степановна опять пошептала, Евстолья тоже шепотом, хотя в избе никого не было, проговорила в ответ:
– На что бы лучше, на что бы… Нюшка… Робята малы еще… А и мне бы умереть спокойно… Ой, матушка…
Евстолья все вздыхала, а Степановна нашептывала ей какие-то слова, и очеп скрипел в осиротевшей избе Ивана Африкановича.
– Да сам-то он где? – вдруг громко спросила Степановна.
Но Ивана Африкановича близко не оказалось. Он еще с утра ушел на ферму копать новый колодец.
Уж так повелось, что всю его судьбу решали всегда без него, и через день вся деревня говорила, что дело это верное и что никого нет лучше Нюшки заменить Катерининым ребятишкам родную мать, да и коровам прежнюю обряжуху…
Только Иван Африканович ничего не знал об этом и ходил обросший, страшный и все молчал да курил горький сельповский табак.
Он не спал этими долгими осенними ночами. Редко-редко забывался на полчаса. Смыкались жесткие, словно жестяные, веки, и тогда горе отходило, растворялось в темноте. Но с пробуждением оно было еще острее, еще свежей и явственней. Иван Африканович переживал тогда все сначала…
Однажды он очнулся под утро, мигом все вспомнил и скрипнул зубами, уткнулся в подушку. Прислушался – тишина. Только посапывают ребята да, равнодушные, постукивают на стене часы. И вдруг он услышал тещин глухой голос, она молилась в темноте. Никогда она раньше не молилась, не слыхал, не видел Иван Африканович, изредка лишь перекрестится, а тут молилась. Речитативом, вполголоса Евстолья выводила незнакомые слова: