Коробейников был ошеломлен. Говоривший с ним человек, оскорбленный им и обманутый, имевший все основания ненавидеть его, желать его смерти или по меньшей мере желать полнейшей от него изоляции, теперь обращался к нему. Возвращал его в круг своих больных, сокровенных проблем, куда путь Коробейникову был запрещен. Это говорило о том, как беззаветно он любит Елену, как беспредельно ею дорожит, как пренебрегает собой, своим оскорбленным самолюбием, попранной гордыней. И еще это говорило о том, какой завязался узел любви и ненависти, вероломства и извращенной страсти, нежности и смиренного покаяния, куда оказались затянуты несколько судеб, одна из которых, Рудольфа Саблина, уже оборвалась, а другие никак не могли разделиться.
— Вы готовы выполнить мою просьбу? — спросил Марк Солим.
— Да, — глухо ответил Коробейников.
— Приходите завтра в клинику к доктору Миазову. Я вас встречу.
Наутро Коробейников оказался у стеклянной призмы кардиологического центра, напоминавшего блестящий дождь, падающий на старинные клиники, больничные парки, монументы знаменитых русских врачей, одни из которых держали в руках печальные бронзовые черепа, а другие опустили на бронзовые колени усталые от операций руки. Перед входом его встретил Марк Солим. Коробейникова поразила перемена, случившаяся с вальяжным артистичным весельчаком, удачливым дельцом, ироничным философом, душой политических и богемных салонов. Пышная седина поредела, потускнела, как тускнеет запушенное, давно не чищенное серебро. В умных, хохочущих и циничных глазах появилось выражение тревоги, нежности и мольбы, как если бы в его доме находился страдающий, беззащитный и дорогой человек. Он ссутулился, ровный розовый цвет его мясистого лица наполнился желтизной, складки высохли, углубились, делали лицо неуверенным и болезненным. Он перешагнул черту, за которой мужчину покидают последние витальные силы, остатки мужского куража, нерастраченной плотоядности, и наступает быстрое, необратимое старение.
Он не подал Коробейникову руку, только сказал:
— Спасибо, что пришли. Тут принято надевать халат и бахилы.
Они оба облачились в белые халаты и шапочки, натянули на ноги матерчатые рыхлые чехлы. Стали похожи на других обитателей стеклянного дома, его кабинетов, лабораторий, операционных. Поднялись в лифте. Марк Солим, ориентируясь в коридорах и переходах, ввел его в просторную залу.
Окруженная стеклянными стенами, под высоким потолком, среди обильного света стояла барокамера — стальной, округлый белоснежный кокон с иллюминаторами, люками, герметическими дверями. Блестели хромированные детали. Сквозь корпус внутрь погружались трубы, электрические провода. Стояли красные и синие баллоны. Мерцали манометры, циферблаты. На экранах осциллографов пульсировали сигналы, бежали синусоиды, летали бесшумные светляки, оставляя гаснущие следы. На корпусе барокамеры висели телефонные трубки, по которым можно было переговариваться с находившимся внутри персоналом. В иллюминатор было видно, что внутри горит электрический свет, развернут операционный стол, сверкают люстры, разложены хирургические инструменты.