Она все честно и обстоятельно объяснила Саше. Про несчастную старость. Про злость, которая сама себя наказывает. Про то, что жаловаться не очень хорошо не только потому, что от этого плохо человеку, на которого пожаловались, но и потому, что от этого плохо человеку, который пожаловался. Про то, что порядочный человек не должен хотеть несчастья другим, даже тем, кто ему навредил. Про тюрьму, которая придумана как самое ужасное место в мире. Про ябед, которых никто не любит. Про Алису Андреевну и Ольгу Константиновну, у которых могут отобрать часть денег из зарплаты или даже выгнать с работы. Саша слушала, сжав губы, кивая невпопад и вытирая слезы движением, от которого у Лены вполне ощутимо и очень неприятно лопался еще один и еще один лоскут сердечного клапана, – а потом упрямо шептала сведенными губами: «Ну и пусть. Ну и пусть ее посадят. Ну и пусть их выгонят. Ну и пусть буду ябеда. Ну и пусть ее накажут».
Бабка Ангелины умерла через год или полтора. Лена узнала об этом случайно, Ольга Константиновна однажды после родительского собрания заметила, через запятую с тем, что дела у Ангелины в другой школе, куда она перевелась после второй четверти, идут не особо. Впрочем, она и в Сашином классе не блистала. Лишний повод не вспоминать.
Лена и не вспоминала – вслух. Она никогда не возвращалась к разговору на эту тему с Сашей. С Митрофановым тоже – одного довольно нервного обсуждения хватило. Но Лена жила с этим случаем постоянно, как живут с занозой, засевшей слишком глубоко, чтобы вытащить, при этом не в слишком беспокойном месте, – и иногда застывала, заново убитая Сашиными мокрыми глазами, Сашиными сведенными губами, Сашиным шепотом, Сашиным «ну и пусть».
Лена так и не смогла уговорить, убедить, заболтать дочь. Ничего не смогла. Просто сказала «Ладно, всё», – и они пошли домой и больше ни слова друг другу по этому поводу не сказали.
Сейчас она не могла ни убедить, ни уговорить Ивана.
Он, конечно, не плакал и не выводил из себя повторами, но держался примерно как девятилетняя Саша, демонстрируя похожее рафинированное простодушие и рвущую душу святую уверенность в том, что ради справедливости, отсчет которой стартует ровно от его носа, мир может и должен падать ниц, захлебываться кровью и выгорать в невесомую труху.
И он не понимал, что говорила ему Лена. Вернее, понимал, конечно, но не мог поверить, что она это по правде, что эти банальности, общие места и нестрашные пугалки можно излагать не в регулярном боевом листке демшизы, не в горячечном телеграм-канале и не в чатике, где все друг друга заводят, три часа в день истово взбивая в невидимых собеседниках кровь, возгоняя температуру и давление до зашкаливающих значений, а потом спокойно идут кормить детей, смотреть сериал на ночь и засыпать под уютненьким одеялком, – а излагать это здесь и сейчас, глаза в глаза, устами взрослой опытной тетки – в уши взрослому опытному мужику с профессией и репутацией, которого она сто не сто, но пятнадцать лет знает, пусть и с некоторым перерывом.