Импровизация на тему любви для фортепиано и гитары (Оболенский) - страница 5

   С этими мыслями я добрался до дома. Принял душ, почувствовал, что очень хочу спать. Но пересилил себя, сел за инструмент, зная, что без этого не усну. Что поделать — привычка, этакая колыбельная самому себе. Я положил пальцы на клавиши, ещё не зная, что буду играть; так было всегда, а сейчас помимо моей воли зазвучал ноктюрн Шопена. Я удивился, — никогда не любил музыку этого поляка. Она напоминала мне тюлевые шторы, подвижные, красивые и прозрачные, но сильно искажающие мир за окном, вернее, делающие его расплывчатым и невнятным. И уж совсем скрывающие того, кто находится в комнате. Но в ту ночь, надо полагать, всё произошедшее со мной, мелкое, позабытое через минуту, развернулось ноктюрном и стало жить в нём. Впрочем, ночные колыбельные предсказать было невозможно, я даже не пытался понять, в чём тут дело. Я играл и ощущал пальцами лак клавиш… они удерживали пальцы, прилипали к ним, отпуская в нужное мгновение. Когда бывало такое, я чувствовал себя хозяином не только инструмента, но и пьесы, да и судьбы композитора, её написавшего. В этих случаях я никогда не импровизировал, не хотелось искажать чью-то судьбу и быть хозяином-самодуром.

   Я доиграл ноктюрн, в этот раз не испытав неприязни к Шопену. Оставалось идти спать, тем более что уже светало. Вот тогда и возникло ощущение, что наступающий день принесёт что-то новое, совсем неожиданное… не сказать, чтобы я очень этого хотел, но моя интуиция была абсолютной, как музыкальный слух, поэтому я и подумал — что же такое может случиться? Постоял у окна, глядя на светлеющее вдали небо, и пошёл спать. Заснул быстро и глубоко.

   Утром позвонил скрипач Ашоков. Несвежим и странно дёрганным голосом сказал, что его пианистка заболела. Подумав, добавил, что вчера сильно перебрал на презентации. Подумал и добавил ещё, что уже успел похмелиться и наверняка продолжит. Выложив это, стал сбивчиво умолять меня отыграть вечер у Шалвы. «Я понимаю, — голос вдруг стал ровным и трезвым, — два вечера подряд играть сложно, но я пришлю одну… знакомую, она владеет классической гитарой и прекрасно поёт. Но ты будь снисходителен, она очень давно не выступала на публике, может смущаться, быть экстравагантной или что ещё».

   Я разозлился, но отказать не мог. Поэтому ответил, что мне без разницы с кем играть, а пока его протеже будет петь, я попью пива и в кое-то веки не навешу весь вечер только на себя.

   В пять с четвертью я приехал в «Концертиум». Шалва уже всё знал, но был отчего-то мрачен и неразговорчив. Я удивился, зная лёгкость его натуры и весёлый нрав. Правда, Шалва временами становился зол, хотя гневался только по делу, но так, что персонал прятался по дальним углам. Я же на правах одного из отцов-основателей «Концертиума» мало обращал на это внимания, тем более что подобные случаи были редки.  «Она споёт только одну песню, — сказал Шалва, хотя я ни о чём не спрашивал, — ты ведь можешь играть как клавишник в ансамбле? И без репетиций?». «Я всё могу, — равнодушно ответил я, — знала бы три аккорда, да голос хоть какой имела. Но Ашоков твой — скотина, меня не предупредил, что только одна песня будет, опять весь вечер на мне повиснет. Могу я после бессонной ночи полноценно отдохнуть?». Шалва промолчал. Я пошёл переодеваться, поинтересовавшись только, когда прибудет мадам, на что Шалва пожал плечами: «С ней Ашоков договаривался, не знаю, пока всё как обычно».