Повести и рассказы писателей Румынии (Войкулеску, Деметриус) - страница 203

Стойкэнеску тут же принялся за рукопись, он был весьма любезен, от товарища Паула — он не называл его по имени — ему известно, что меня посылали в командировку; он против этого не возражал, ибо полагал, что каждый имеет право однажды попытать счастья. Он предложил мне сесть и подождать, пока прочтет материал. Что ж, литературу тоже не упрекнешь в неоперативности. Разумеется, я подожду. Я вышел на балкон и расстроенно махнул рукой Тинибальде, которая, раскинув руки, сидела на скамейке во дворе как раз против окон Стойкэнеску, с поразительной интуицией угадав мой путь по редакции; на мой отчаянный жест Тинибальда спокойно ответила, что подождет, и выбросила вверх сжатый кулак, как бы говоря: «No pasarán!» Я умилился, с достоинством уселся на стуле перед столом Стойкэнеску. Я сразу понял, что он читает внимательно, неторопливо, без формализма. Через полчаса мышцы мои одеревенели, и, решившись, я уселся в плюшевое кресло, все изъеденное молью. Он не отрывал глаз от рукописи. Все более отчетливая усмешка пробегала по его лицу. Я отметил, что он не делает поправок, даже карандаша в руки не взял. Его замечания на полях: «неужели?», «занимайся своим делом», «внимание к идеологии», «опасный поворот», «и это наша действительность?», «с каких пор мы возобновили мелодраму?», «нам не свойствен гамлетизм», «зеленое дерево жизни намного богаче», «быть кретином — еще не решение вопроса», «автор не читал Ленина?», «приехали!», «это для буржуазного издательства» — стали притчей во языцех и передавались из уст в уста. И вот сейчас он не вертел карандаша в руках. Он просто усмехался. Когда наступили сумерки, Стойкэнеску торжественно протянул мне рукопись, я вскочил, машинально взял ее, еще не представляя, что за этим последует. Последовал сжатый, хорошо аргументированный, беспощадный акт обвинительного заключения: этот субъективный, банальный, плоский, не раскрывающий темы репортаж появится в печати только через его труп; мой и без того хорошо известный негативизм, за который, видимо, я пока недостаточно поплатился, теперь приобрел еще более коварные формы, ибо апеллирует к светлым чувствам и даже доброте вообще; таким образом, мой негативизм есть не что иное, как мелкобуржуазный сентиментализм, взращенный на спине трудового класса; рабочие забросали бы меня камнями, увидев, как я искажаю их жизнь и чувства, как прикрываюсь их «спецовками специально в целях спекуляции».

— Спекуляции? — подскочил я.

— Мы тоже знаем, кто такой Кио, не сердитесь…

— С каких пор вы стали каламбурить? — попытался я перехватить инициативу.