— Может, хватит для первого раза? — спросил Павел.
Мы не ждали от него такой подлости.
— Шесть стаканов! — крикнул Сашка.
— Солнце, виноград, здоровье, — говорил Попандопуло и вытирал стойку.
— Шесть стаканов! — крикнул Сашка, и у него начал расти нос.
Когда Сашка злился, на его лице оставался только нос.
— Кто будет платить? — спросил Попандопуло.
— Вы меня не знаете?
Попандопуло смотрел на Сашку печальными глазами:
— Я знаю в городе одного уважаемого доктора. Но я не знал, что его сын растет алкоголиком.
У стойки стало тихо. Слышны были шаги прохожих и жужжание ос. Дело приняло принципиальный характер. Я бросил на стойку шесть рублей, а Витька крикнул:
— Шесть стаканов! — и протиснулся к стойке, сдвинув плечом матроса.
Попандопуло даже не взглянул на деньги. Я встал рядом с Витькой.
— Советскими деньгами брезгуешь? Правила советской торговли нарушаешь? Это тебе не собственный ресторан, а государственная служба. Забыл, да? Забыл? — Я еще не кончил говорить, а Попандопуло уже нацеживал кувшин.
— По-морскому, — сказал Сашка, подвигая по стойке стаканы. — Чтоб они сдохли! — крикнул он.
— Толк будет, — сказал матрос.
— Я же говорю: профессора.
Мы ушли довольные собой. Последнее, что мне запомнилось, — это ехидная улыбка Жениного отца и печальные, как у старого бульдога, глаза Попандопуло.
Почти у каждого в жизни случается такое, что тяжело бывает вспомнить. А когда вспомнишь, то весь покрываешься испариной. В жизни моей было не так уж много грехов, и в общем-то я не боюсь ворошить прожитые годы. Но когда я вспоминаю по-собачьи печальные глаза Попандопуло, мне становится не по себе. И еще одни глаза преследуют меня как кошмар…
В январе 1942 года под Сычевкой, когда под ногами визжал и скрипел морозный снег, я в упор стрелял из пистолета в немецкого ефрейтора. Он почему-то не падал, только шатался и все хотел вскинуть свой автомат и смотрел мне в лицо нечеловеческими глазами. После каждого выстрела из его спины вместе с клочками шинели вылетали струйки пара. Он упал лицом вниз, и струйки пара иссякли у меня на глазах.
Я не знаю, в чем моя вина. Очевидно, в том, что я человек и поэтому отвечаю перед своей совестью за все подлости и преступления, совершаемые на земле.
Мы вошли в парикмахерскую не так, как бы нам хотелось. Внешне мы держались довольно нахально, но чувствовали себя не очень уверенно: мы боялись, хватит ли у нас денег, чтобы расплатиться. Сколько стоит побриться, мы не имели понятия. А потом сам Тартаковский был для нас в некотором роде загадкой, и мы не знали, как к нему относиться. Тартаковский приехал в наш город из Одессы, а в Одессу он попал из Голты вместе с бригадой Котовского. Просто не верилось, что этот старый человек, толстый и лысый, скакал на коне и брил самого Котовского. Но не поверить было нельзя: в парикмахерской на самом видном месте висела «Почетная грамота», выданная красному кавалеристу Рувиму Наумовичу Тартаковскому, проявившему мужество и высокую революционную сознательность в борьбе с сыпным тифом. За эту грамоту, подписанную Котовским, мы готовы были любить и уважать Тартаковского. Но, к сожалению, Тартаковский при всех своих революционных заслугах был позорной отрыжкой нэпа. Парикмахерская, в которой он работал, была лучшей в городе и принадлежала лично Тартаковскому. Финотдел облагал его налогом, который каждый год увеличивали. Но на Тартаковского это не действовало. Когда ему предлагали войти в артель, он неизменно отвечал: