— Пороть вас надоть. Шибко.
— За этим дело не станет, — невесело отозвался я.
А Лёнька вдруг подскочил:
— Вспомнил!
Все глянули на него. Он же показывал на деда пальцем. И улыбался:
— Мазаем тебя зовут. Так?
— Так! — удивился тот. И запахнулся полами фуфайчонки, словно спрятался. — Откель знаешь?
— Да уж знаю.
И Лёнька, вздрагивая от сдерживаемого смеха, наступал:
— Рождественский ты.
— Да.
— Дом твой рядом с избёнкой старухи Коновой.
— Да.
Рыжий Мазай засмеялся, как коростель. Выдохнул:
— Стало быть, земляки.
— Конечно.
— А сам ты кто, эдакий хлопец?
— Старухи Коновой внучек.
— Вон как!
Он неловко, будто ржавый гвоздь, согнулся, присев на корточки перед соседкиным внучком. Острые колени раскорячились, как пики. И стал заглядывать Лёньке в разрумяненное костром лицо. Довольно скрипел:
— Есть что-то коновское. Веснушки, например. И глаза кошачьи, например. А уж што рыжий — то наша масть. Мы все рождественские — будто палены.
Женщина, что осуждала Вальку, тоже кивнула:
— Верно.
И сразу мы четверо стали родными этим людям. Казалось, лучше обогревал нас их маленький костёр. И обогревали широкие улыбки на лицах у деда Мазая и у женщины. А Лёнька опять загорелся мечтой:
— Доберёмся утром в Рождествено, погостим у бабки. А то давненько я не был там.
Рыжий старик и женщина переглянулись. И почему-то перестали улыбаться. Наоборот, Мазай нахмурился. Начал дымить самокруткой. Помолчав, проскрипел:
— Опоздал ты, внучек.
— Куда? — не понял Лёнька. И зелёные глаза его забегали.
— Да погостить у бабки Коновой.
— Почему же?
— Да потому что плохой ты внучек.
И, снова вздохнув и слезливо щурясь от дыма, пояснил:
— Умерла твоя бабка. Ищо в сорок пятом. А ты до сих пор не знаешь.
Лёнька какой-то миг в недоумении смотрел на деда, потом весь сжался. Точно с испугу. Зелёные глаза его медленно наполнялись слезами. Потом слёзы брызнули. И Лёнька, вздрагивая и прижимая руки к лицу, навзрыд заплакал. Мы с Колькой не видели, чтобы ему когда-нибудь было так больно, так горько. Да и откуда нам было знать, что всё раннее детство Лёньки связано с бабкой Коновой. Что она в довоенную пору, когда трудно уживались его мать и отец, была для внучка добрым солнышком. Это Лёнька помнил. И, возможно, никого и никогда так не любил. Сейчас же он зло и натужно причитал:
— Всё мать это! Всех ненавидит. А сама хуже всех.
— Будет тебе. Будет, — успокаивал его дед.
Женщина, что спала, проснулась, и обе молочницы бестолково смотрели на Лёньку и ничего не понимали.
— Отец-то заезжал в Рождествено, — пояснил рыжий Мазай. — Только не застал живою. Постоял над могилкой да и укатил куда-то. Должно быть, снова в армию.