Когда мы смастерили рогатки и накололи чугунок, наступил уже полдень. Не мешкая, мы отправились в лес.
Дул сильный ветер, деревья раскачивались, как пьяные, и шумели листвой. Из-за леса поднималась косматая туча, хмурая, грозовая, но намеревалась пройти стороной. По крайней мере, нам так показалось.
После того как поселились хищники, на болоте стало тихо, точно все жители его — и утки, и лысухи, и цапли затаились и ждали ночи. Ночью соколы спали.
Мы остановились под берёзой и действительно ужаснулись: кругом валялись перья, даже заячья шерсть и косточки — остатки хищного пиршества.
— Ну и фашисты эти соколы, — сказал я.
Не знаю, что заставило назвать так птиц. Но Колька сразу же согласился.
— Да, они среди птиц фашисты. Их нужно выжить.
— Как?
Зелёные Лёнькины глаза смотрели растерянно.
— Очень просто — разорить гнездо.
— Очень просто! — передразнил меня Колька. — Попробуй!
— А что такого!
— Я полезу, — сказал Лёнька, чем удивил обоих. — Только чур — яйца соколов мои.
— Твои, твои, — всё так же криво улыбался Грач, а в тёмных глазах его заискрились огоньки. Он-то уже пробовал, наверное, достать эти яйца.
Лёнька долго собирался, разглядывал берёзу со всех сторон. Мы между тем «открыли огонь» по гнезду, и оттуда выпорхнула самка соколиха. Она пронзительно крикнула и скрылась за вершинами деревьев.
— Есть яички! — просиял Лёнька.
— Есть, есть! — вторил Грач.
Я не понимал какой-то злой его радости.
Лёнька медленно начал карабкаться по стволу, часто отдыхал и чем-то был похож на паука, толстенького, с худыми конечностями. Коричневая рубашка надувалась пузырём.
А ветер порывами гудел где-то в вершинах — берёза скрипела, будто жаловалась.
И вдруг, точно тень, мелькнула между деревьями серая стремительная птица. С пронзительным криком она пронеслась над Лёнькой, развернулась и атаковала опять.
Лёнька дико заорал и прижался к берёзе.
А соколиха проносилась и проносилась мимо. Иногда она закладывала виражи и касалась Лёньки изогнутыми крыльями. От коричневой рубашки летели клочья. И Лёнька, вытаращив глаза, заскользил по стволу, а затем, кувыркаясь, полетел вниз… Ему повезло: он упал на вершину молоденькой липы, сломал её и только изодрал рубашку. Сидел на траве и хныкал:
— Не рубаха, а распашонка получилась. Теперь мать задаст. А ты, Грач, знал, что она, соколиха, злющая! Знал, а не сказал.
— Но ты же сам напросился лезть. Яичек захотел!
— Не смейся!
Впрочем, действительно было не до смеха… Мы с грустью смотрели на Лёнькину рубаху. А на плече и на боку у него кровенели глубокие царапины.
— Когтями, что ли, рвёт? Или клювом? — недоумевая, рассуждал он, прикладывая к ранам листы подорожника. — А крыльями как бьёт! Чёрт, а не птица.