Бургер и Хомола тоже приложились к ручке, а потом отдали Мерени. Мерени опустил длинные ресницы. Некоторое время он разглядывал неподвижного Цако и вдруг сам протянул ему ручку. Не было сказано ни единого слова. И теперь Цако только едва заметно улыбнулся.
— Забавно, правда? — несмело спросил парень, стоявший рядом с Цако.
Но Мерени только кивнул, чтобы мы поторапливались на выход.
Шестерка уединилась в туалете, чтобы вынести Габору Медве общественный приговор. Они тянули с этим уже третий день. Но в тот вечер за несколько минут до отбоя по спальне из уст в уста пронеслась весть — будет «темная». Когда Богнар, погасив свет, ушел в канцелярию, все разом неслышно пришло в движение, тут и там появлялись вдруг босые тени в ночных рубахах, вооруженные плетками для выбиванья одежды, скрученными полотенцами и ремнями; к кровати Медве двинулась чуть ли не вся спальня.
Пятнадцатью минутами раньше между Медве и Хомолой произошла стычка. Еще до того, как мы начали раздеваться, я увидел, что малый с отвисшей челюстью грозит Медве.
— Что ты сказал? Ну-ка, повтори!
Медве, с рукой на перевязи, дерзко стоял перед ним и только пожимал плечами. Я не понял, о чем разговор, но видел, как немного погодя Хомола неожиданно схватил его за нос. Медве поднял здоровую руку и, оттолкнув Хомолу левым плечом, хотел ударить его кулаком по голове. Но не заметил, что за ним уже стоят три или четыре парня. Они его тут же схватили. Секунды две он не мог двинуться с места. Но они держали его только за плечи, не рассчитывая на отчаянное сопротивление. Так что ему удалось вырваться. Вокруг собралось уже десять, двадцать человек, и толпа продолжала расти. Медве снова бросился на Хомолу. Но теперь его схватили так, что вырваться было невозможно. За руки, за ноги, за голову, один даже обхватил поясницу, другой сзади держал его за оба уха. Совершенно беспомощного, Хомола начал щелкать его по носу. Медве в ярости и отчаянии плевал в него, но он и вправду не умел плеваться, и слюна только стекала по его подбородку.
— Трусливые свиньи! — страшным голосом то ли крикнул, то ли зарыдал Медве. Вопль разнесся по длинной спальне и отразился от ее дальней стены, в неожиданно наступившей тишине, я, казалось, услышал эхо. — Трусливые свиньи!
Такова истина. Уж мне-то известно, как было дело, совсем не так, как он пишет про М. Медве был моим добрым другом тридцать четыре года, но о тех событиях мы не говорили с ним ни разу. Меня тоже били, и Середи, били всех. И всех до одного привели к повиновению. Но ни с Медве, ни с Середи, ни с Эноком Геребеном, ни с кем-либо еще мы никогда потом не говорили об этом. Не потому, что стыдились порядков того мира, в котором жили, просто это уже потеряло для нас всякий интерес и значимость. Мало-помалу все это обратилось в ничто, и обратилось в ничто именно затем, чтобы никогда больше о том не говорить. Появились несравненно более интересные и важные вещи, которые мало-помалу и рассеяли, развеяли, обратили все это в ничто.