Здесь не было места ни прическам, ни заговорам. А если бы заговор и состоялся, то против кого и против чего? Разве что против внутреннего устройства мира и против глубинной нашей сути. С таким же успехом могли бы выразить свой протест и рыбы в морской глубине: не допустим, чтобы наш мир был жидкостью и мы, рыбы, обитали в нем, давайте объединимся и станем млекопитающими, живущими на тверди земной. Допустим даже, что где-то далеко-далеко, скажем в глубинах вселенной, и существует возможность такой эволюции, однако ее осуществление требует бездну времени, выходит за пределы времени, отведенного жизни нашего поколения, и вообще за пределы нашего сознания.
Нет, не так текло у нас время. Без перспективы. Мы жили в осязаемой действительности, а не среди символов положительных идей и исторических абстракций. След ладони Медве имел для нас более зловещий смысл, чем «мене, текел» любой другой Черной руки. Ведь и два и три года спустя он пребывал там, где его оставили, и был для нас частью исчерканной, изрезанной и грязной стенки одного из сортиров второго этажа, куда кто-то впечатал измазанную смолою руку.
Привычное и знакомое пятно, мы его попросту не замечали. Сто, тысячу раз скользил по нему наш взгляд. Пыль все оседала и оседала. Это означало, что ничего не произойдет и ждем мы напрасно. Что внутри нас всего лишь оседают дни, часы, минуты, а других событий в нашей жизни нет. Это означало, что именно так течет наше время, страшно и удивительно.
Я рассказал по порядку о нескольких эпизодах трех дней, начиная с субботы, когда я отдал Гержону Сабо свою желтую бумагу, за что ко мне привязался Медве, и кончая понедельником, когда меня дразнили из-за кнопок, а Медве пихнули на стенку сортира. Не так прошли эти три дня: не так быстро, не так связно, и вообще произошло совсем не это.
Произошло то, что в понедельник на уроке немецкого я читал «Бунт на палубе «Баунти». Произошло то, что в воскресенье, к половине пятого, пошел дождь и нашу обязательную прогулку отменили, нас отвели в класс, и до самого ужина мы занимались чем хотели. Утром богослужение для нас, протестантов, очень затянулось, и когда мы вернулись в спальню, католики уже успели переодеться. Это было хорошо, ибо наше общение с Шульце сократилось на целых пятнадцать минут. Перед обедом он, черт знает почему, отдал мне мою книгу, которую отобрал в день моего поступления в училище. И Формешу тоже, и другим; он вынес из ротной канцелярии целую кипу книг. Я краем глаза смотрел на Шульце, на его усы; вроде бы читал «Бунт на палубе «Баунти», а сам следил за Шульце — вот что произошло. Когда мы возвращались в класс, во внешней аллее парка на Богнара чуть было не налетели два четверокурсника на велосипедах; они дождю не радовались, поскольку им хотелось покататься подольше. Ворота Неттер были открыты, мы даже удивились. В субботу я тоже наблюдал за Шульце, точнее, не смел на него пялиться, а только чувствовал, что вот он сидит в шести шагах от меня, за кафедрой, я не поднимал на него глаз, но не мог думать ни о чем другом. Не мог сосредоточиться на учебе. Одни только эти полчаса длились для меня больше трех дней. В понедельник я почему-то разозлился на Медве, возможно потому, что дежурный офицер оставил меня без завтрака. Произошло то, что вечером мне пришлось дважды пришивать пуговицу на брюках, поскольку первый раз я пришил ее белыми нитками и Шульце ее оторвал. Это было подло с его стороны. Произошло то, что в субботу на ужин дали чечевицу с мелко нарезанной колбасой. Ели ее ложками из суповых тарелок. И мне даже досталась добавка. Такого чудесного дня в моей жизни еще не было.