Время текло медленно. Долго тянулся сентябрь. Не могу описать, как медленно и как долго, у меня нет желания делать безответственные сравнения. Это было бы непорядочно. Ибо сегодня мне уже легко рассуждать. Посиживая в кресле, я лихо жонглирую днями, неделями, годами, даже десятилетиями. Я развязно прохаживаюсь вдоль и поперек по прожитому времени, словно по покоренной стране, но тогда время текло так тяжело, что вести счет дням, как делал это Цолалто, казалось прямо-таки самоистязанием.
У Жолдоша был маленький карманный календарь, и каждый вечер он вычеркивал в нем прожитый день. Не просто вычеркивал, а до густой черноты закрашивал карандашом всю строчку вместе с датами протестантского и иудейского календарей. С одной стороны, он хотел напрочь вычеркнуть эти дни, с другой — казалось, что выигрыш времени значительней, чем при простом перечеркивании даты. На обороте листка выстраивались параллельно ряды выпуклин и местами даже рвалась бумага, скажем, на еще далекой, не подлежащей искоренению октябрьской страничке; вот все, чего он этим добивался.
Сознавать, сколь ничтожно мало протекло времени, было мучительно, но считать дни все же приходилось, ибо естественное чувство времени здесь почти совсем пропадало. Мы ощупью брели сквозь это бесформенное время, иногда нам чудилось, что мы застыли на месте, иногда же видели недавние события в невообразимой дали за собой. Временны́е интервалы то растягивались, то предельно сжимались, то вдруг выворачивались наизнанку, опрокидывая хронологический порядок.
Собственно говоря, у нас было только два рода дней — день Шульце и день Богнара. Этот до предела упрощенный ритм нашего существования иногда сбивался независимым от будничных дней распределением дежурств в воскресные и праздничные дни, то есть случалось, что Шульце не уходил в полдень домой, а оставался дежурить еще сутки. Это зачастую выяснялось только во время предобеденного мытья рук и заставало нас врасплох. Вот когда я злился на Середи. Вид Шульце в первый момент вызывал у меня леденящий ужас, затем неистовое возмущение а потом отчаяние. В спальне, во время мытья рук, я был на грани отчаяния. Хотелось пнуть дверцу шкафа, биться головой об стену, броситься на кровать и зареветь. Разумеется, ничего подобного я сделать не мог, а Середи не подавал и вида, что ему тоже хочется сделать нечто в этом роде. Он безучастно доставал из ящика мыло, безмолвно снимал с вешалки полотенце. В такие минуты я особенно злился на него.