– Откуда мне знать? – отозвался я.
– Ты раньше их не видел?
– Никогда.
Я знал большинство кораблей на нортумбрийском побережье, но эти четыре были для меня незнакомы. Высокие штевни и низкие борта выдавали боевые корабли, а не купеческие суда. На носу каждого красовалась звериная голова – язычники, значит. По сорок или пятьдесят человек, которые гребут, соревнуясь с бурным морем и жестоким ветром. Прилив усиливался, следовательно, мощное течение стремилось на север, а корабли, зарываясь увенчанными драконьими башками штевнями, пробивались на юг. Я смотрел, как очередной вал обрушился на корпус ближайшего драккара, и он наполовину исчез среди вспоротого волнорезом гребня. Известно ли им про мелководный канал, вьющийся за Линдисфареной и дающий укрытие? При низкой воде он хорошо различим, но во время прилива и обезумевшего под напором ветра моря проход скрывали пена и бушующие волны. И четыре корабля, не догадываясь об уютном канале, прошли мимо входа в него, спеша к ближайшей стоянке, обещающей им спасение.
Я развернул коня и повел свои шесть десятков вдоль берега. Гонимые ветром песчинки жалили лицо.
Я не знал, кто на кораблях, но догадывался, куда они идут. В Беббанбург. Я поймал себя на мысли, что моя цель внезапно еще осложнилась.
Нам потребовалось немного времени, чтобы достичь ведущего в Беббанбург пролива. Волны разбивались о берег и теснились в горловине гавани, устилая вход кипящей серой пеной. Вход этот был совсем не широк, и ребенком я частенько переплывал его, но не в разгар отлива. Одно из самых первых моих воспоминаний – тонущий мальчик, которого течение уносит в пролив. Звали его Эглаф, ему исполнилось лет шесть или семь. Он был сыном священника. Единственным сыном. Странно, как всплывают подчас имена и лица из далекого прошлого. Парень был небольшого роста, гибкий, темноволосый и веселый. Мой старший брат подбил его переплыть через канал, а потом хохотал, когда Эглаф исчез в толчее темных волн и белых гребней. Я заплакал и получил подзатыльник.
– Он был слабаком, – заявил брат.
Как презираем мы слабость! Только женщинам и попам дозволяется быть слабыми. Ну и еще, возможно, поэтам. Бедняга Эглаф погиб, потому что хотел казаться таким же смелым, как все мы, а в итоге доказал, что такой же глупый.
– Эглаф, – проговорил я, когда мы скакали по песчаной полосе берега.
– Что? – переспросил сын.
– Эглаф, – повторил я, не утруждаясь объяснениями, но подумал: люди живы, пока мы помним их имена. Какова эта жизнь, сказать не берусь: возможно, это призраки, плывущие среди облаков, или обитатели какого-то потустороннего мира. В Валгаллу Эглаф попасть не мог, поскольку умер не в бою, да и был, ясное дело, христианином. Значит, угодил в их рай, и оттого мне стало его еще жальче. Христиане утверждают, что в раю им предстоит возносить хвалу их пригвожденному богу! Все время – вечность! Каким же самовлюбленным богом надо быть, чтобы слушать безостановочное восхваление? Это навело меня на мысль о Барвульфе, одном тане из западных саксов. Тот платил четырем арфистам, и они славили в песнях его деяния на поле брани, а подвигов-то за ним числилось всего ничего. Барвульф был жирный, себялюбивый, алчный боров, а не человек – вот именно таким нравится слушать похвалы своей особе. Христианский Бог представился мне в виде толстого, надутого тана, который хандрит в своем зале для пиров и слушает лесть прихлебателей, лезущих из кожи.