— В каком смысле?
Стрежницкий потрогал щеку и вновь получил по пальцам.
— Что вы творите? — Авдотья разозлилась не на шутку. — Вы руки мыли? У вас раны рубцуются. Занесете заразу и вовсе без головы останетесь. Впрочем, я смотрю, она вам не особо и нужна.
— Извините…
— После извиняться станете… ей-богу, как дитя малое, а взрослый человек, маг… геройствуете тут… она искренняя… я чувствую. И еще за всеми будто смотрит. Со стороны. Знаете, такой взгляд порой бывает… в пансионате была наставница одна… историю искусств вела и еще акварели. Так вот, она за мольберт садилась и смотрела вроде бы на нас, а у самой что-то там в голове. Акварели преотменнейшие выходили. И она тоже… запнется, задумается, а о чем? Поди догадайся…
Стрежницкий поднялся.
— Вы куда собрались?
— В постель, как велено, — он дотянулся до кровати и рухнул-таки в мягкие перины. — Буду лежать, не геройствуя… а что до вашей подруги, то… узнайте о ней побольше.
— И вам передать?
— Если сочтете нужным. Я никому не желаю зла, — он вдруг понял, что усталость вернулась, та самая, от которой он прятался во дворцовых стенах, отгораживаясь от нее и еще тоски развеселою разгульной жизнью. — Но у меня свой долг.
Авдотья кивнула.
Поняла ли?
Впрочем… Стрежницкий давно уже перестал надеяться, что кто-нибудь когда-нибудь его поймет. Выслушала? Уже ладно.
…снилась Лизавете тайга.
Белым-бело.
Белый снег. Белые ветви редкого кустарника. Заиндевевший мох на валунах. И Едэйне Заячья лапа, которая устроилась аккурат на самом большом. Она сидела, держа в руке люльку и длинный изогнутый мундштук трубки касался белых губ. Намазанное собачьим жиром лицо блестело.
И бисер на высокой шапке.
Босые ноги прикрывал бубен, который Едэйне лишь придерживала.
— Ай, хорошо, — сказала она щурясь. — Ай, молодец… не забыла… слушала. Слышала. Слушай и дальше. Хорошенько слушай. А не будешь, я тебя поколочу.
И погрозила оленьей обглоданной костью.
А после закинула ее за спину, не глядя. И где-то далеко взвыли волки.
— Главное, не бойся.
— Я и не боюсь, — ответила Лизавета, хотя тени волков проступали в белесом тумане.
— Это пока, — Едэйне ударила в бубен и мир задрожал. А голос ее донесся эхом. — Это пока…
И сон прервался.
Лизавета открыла глаз. Потом другой. Потолок был уныло сер, стены не лучше. Трепетал одинокий огонек под потемневшим колпаком керосиновой лампы.
Пахло свежим хлебом.
А еще покои были определенно чужими. Вот в ее собственных и обои иные, и деревянных панелек — Лизавета даже постучала по ним, убеждаясь, что не примерещились — не имелось, равно как и тяжеленной люстры о трех рожках. На рожках этих довольно бодро поблескивали хрустальные капельки, шевелились, плодили тени.