Но примечаю: как обрыв на линии и мне выезжать, кто-нибудь из дружков чернявого маячит поодаль. Следили и даже казацкой пули не боялись.
Была поздняя ночь, ушел со станции Чапаев, передал я по телеграфу его донесение и вышел повидаться с Анной.
Она холодными пальцами тронула мою шею, затревожилась:
— Больно часто в степь ездишь, как бы казакам на расправу не достался. Вон чернявый, с челкой, грозится.
— А я его, предателя, за человека не считаю.
И вдруг над ухом голос Шульгина:
— Это я из тебя сделаю предателя. Ты еще в другую сторону поплывешь, сам Чапаев плюнет в глаза твои, телеграфист.
Анна ко мне прижалась, слышу сквозь полушубок — дрожит.
Выволок бы я его из-за избы, да остановила меня глупость: примешалась в наши отношения Анна. Раз так — побоялся, что перепутаю, где кончается моя обида за нее и начинается ненависть к контрику. И еще думал, что он только языком мелет грязь и по трусости не пустится во все тяжкие. Анну же решил испытать.
Анна говорит шепотом, чтобы меня успокоить:
— Если бы дивизия не попала в осаду, разве встретились мы б с тобой, Гриша, так близко? Нет худа без добра. Правда?
— Нет, — говорю, — это слишком большое худо, даже для такого прекрасного случая. На тысячи людей выпало одно счастье; для дивизии этого маловато, хотя мне на всю жизнь хватит.
Разве Анна могла понять нашу беду — мы сидели у смерти на косе. Подкрепления к нам не прорывались или где-то медлили, и все туже затягивалось вкруг нас кольцо врагов.
И хоть все труднее было мне выбрать минуту, чтобы постоять с Анной даже в сенях, я назначил ей настоящее свидание в разбитой казацким снарядом избе. Сперва там вроде госпиталя было, потом разнесло стенку.
В ту ночь были мы как в лихорадке. Я торопился, нужно было вскоре вернуться на станцию. Обнял ее, потом оттолкнул:
— Кто тебя знает, Анна, как снесешь беду? Ты веселая, а что меня ждет — не ведаю, с каждым днем все меньше нас.
Она обняла меня, лицом уткнулась в мою ладонь.
Может, ей тогда хуже моего приходилось? Я-то на войне, а она вокруг маялась. Но тогда я об этом не догадывался. Спрашивал, донимал вопросами: будет ли ждать, а что, если меня поуродует снарядом?.. И еще, и еще. Она молчит, целует меня в глаза.
Сели мы на вырванное из стропил бревно, обнял ее и вдруг запел, тихо, хрипло, но все-таки я пел самую старую мордовскую песню, которую слышал от бабки. Наверное, пришла в эту развалюшку песня про женскую верность, так как заполнила меня до краев жалость: сколько Анна состирала с нас грязи, наслушалась солдатской ругани!
Говорит жена жестокой смерти,