Какие-то, тьфу, газетки! Какие-то, боги мои боги, нелепые, бумажные журналы! Что это вообще – на фоне его небывалой, аномальной, невозможной, немыслимой, аналогов не имеющей славы и удачливости? Вообще ничего! И, тем не менее, горевал.
Советская власть приучила людей верить в необычайную силу печатного слова.
(Постсоветская, забегая вперёд, вообще разучила верить в печатное слово, – и это, увы, тоже достижение.)
Но я ничего такого в пятнадцатилетнем возрасте даже предположить не мог, и пришёл от новости в полный восторг.
Мои! Стихи! В газете!
Вида, конечно, не подал – но внутренне был преисполнен ликования.
По осенней слякоти мы сначала ехали в какой-то недалёкий городок на рейсовом автобусе, а потом шли пешком.
Я даже забыл название этого городка, вот ведь.
В редакции я сразу увидел эту газету, и стремительно нашёл свои стихи: верней, одно.
И тут же, естественно, прочитал.
И сразу пришёл в ужас: там было вырезано последнее четверостишие – и вместо моих строк кто-то – видимо, редактор – сочинил другой финал.
Отцовский друг смотрел на меня, улыбаясь; я с трудом сдержался, чтоб не заорать от бешенства и не разорвать газету в клочки.
Редактора на месте не было, и отцовский друг ушёл его искать. Я вышел из журналистской комнатки, и присел в коридоре, спиной к стене.
Закусив губу, я завязывал развязавшиеся и пропитанные грязной влагой шнурки.
Внутри у меня саднила бешеная обида, что со мной так поступили. Они переписали мои стихи. Как они посмели!
По сей день это чувство не истаяло во мне.
Если я однажды приду домой, и увижу, что вор роется в моих чемоданах, – я не испытаю подобного бешенства. Ну, подумаешь, вор. Может, у него жизнь тяжёлая.
У меня однажды своровали машину из гаража – не застрахованную – то есть, пропажа была невосполнимой; но я точно помню, что это огорчило меня куда меньше, чем финальное, подшитое к моей голой коже, четверостишие.
Я всё ещё сидел у стены и ковырялся в шнурках, – кажется, они ещё и оборвались, и потому никак не завязывались, – когда подошёл приветливый редактор и подал мне руку.
Помню, что я протянул ему руку, не вставая. Жест этот с моей стороны носил явно хамоватый характер, и у меня было время об этом догадаться, – но я нарочно не встал.
Рука моя была мокрая и чуть грязная – от песка, налипшего на шнурки.
Сидеть дальше, впрочем, не имело смысла, и я пошёл вослед за редактором в его кабинет.
Мои ботинки оставляли ужасные, грязные следы. Они обладали уникальной способностью накапливать в себе множество воды и потом расходовать её в течение нескольких часов на любых сухих и вымытых поверхностях. Такие ботинки нужно выдавать солдатам – вместо фляжек. Думаю, один такой ботинок даёт чайник воды. Два ботинка – два чайника.