– Дама? – переспросил Куртиус.
– В Париже немало подобных созданий.
– Но я не имею дел с женщинами!
– А как же Крошка?
– Ну, она, полагаю, не в счет. Это же восьмилетняя малышка Мари, и она меня не пугает. Иногда я даже забываю, что она относится к женскому полу, вообще она мне представляется бесполым существом – или существом особого пола. Есть люди мужского пола, женского пола и Мари. Она – моя Мари.
Да, я принадлежала ему. Я это знала. Больше ничего не имело значения.
– И к тому же, – добавил Куртиус, – мне вполне достаточно ее компании. Нет, я не веду дела с женской половиной человечества. Никогда.
– Вам что, не нужна моя помощь? – спросил раздраженно Мерсье. – Тогда я войду к себе в дом и запрусь там.
– О да, еще как нужна, прошу вас! Мне нужна ваша помощь! Ладно, пусть будет женщина! Пусть так.
– Вдова портного.
– Ладно, хорошо. Пусть будет так.
– Отлично. Тогда решено. Я позову двуколку.
– О, Боже!
– Теперь, – заметил Мерсье, – коль скоро вы оказались в Париже, жизнь для вас, можно сказать, только начинается. Обо всем, что было до этого, можно позабыть. Да поглядите на себя со стороны: вы же как невинные дети, впервые оказавшиеся в магазине игрушек, где у вас разбегаются глаза. Вы совсем еще не разбираетесь в игрушках, и приятелей для игр у вас нет… Но у вас будет предостаточно времени, чтобы в этом во всем разобраться. Пойдемте, пора знакомиться!
Мерсье нашел для нас двуколку, за которую пришлось выложить еще денег. Мы быстро покатили по извилистым улочкам и наконец добрались до нужного дома. В тесно застроенном квартале в середине рю дю Пти-Муан, что в предместье Фобур Сан-Марсель, стоял угрюмый домишко, на фасаде которого на двух ржавых проволочках болталась кривая вывеска с единственным словом, выведенным черной краской. Слово на вывеске было: TAILLEUR. Портной. Во всех окнах висели засаленные черные куски ткани, и весь дом, казалось, был затянут черным. Здесь недавно умер портной. Мерсье протянул руку к двери. Когда он ее толкнул и открыл, дважды звякнул колокольчик, прорезавший кромешную тишину. Звук был печальный, два скорбных звяканья, словно проговоривших: «Это… Больно…» Потом я привыкну к этому колокольчику, к его глуховатому, словно задеревенелому дробному звяканью, похожему на стук почечного камня, который хранился у Куртиуса в Берне. Наконец кто-то подошел к двери. Это был мальчик без особых внешних примет – с бледным, пресным лицом: должно быть, сын вдовы. Мерсье заговорил с ним, и через несколько мгновений мальчик все с таким же пресным лицом чуть кивнул, развернулся и исчез во тьме. Мы двинулись следом за ним по темному коридору. Дом был объят горем, не слышалось ни звука, только тихое шуршание платья Мерсье, шагающего вперед, даже его башмаки ступали бесшумно по покрытому ковром полу. Было темно, и пахло затхлостью. Не только окна были задрапированы черным, но и, казалось, все предметы обстановки облачены в черные саваны – в темном доме не виднелось ни одного угла. Продвигаясь ощупью вдоль темных стен, мы миновали задние комнаты, пока не очутились в помещении с одинокой свечой, которая тускло освещала множество рулонов темной ткани. Когда сын портного приблизился к одной штуке ткани, та чуть шевельнулась, из нее высунулась рука и нежно коснулась преснолицего мальчика, и я заметила, что тот вроде как назвал эту гору ткани «