— Георгий наш правду сказал: нам не надо быть там, — хмуро произнес младший хозяйский сын, угреватый и, в противоположность старшему, молчаливый и неулыбчивый парень.
— Но они же вернулись, как только увидали, что там, среди махровых националистов и кадетов, им делать нечего, — вступился за Заура Василий.
Парень, вдохновленный поддержкой и вниманием, продолжал комически воспроизводить подробности ардонского национального сборища, сколачивавшего в августовские дни под белым флагом единый осетинский фронт.
— И он бы стал без мал-мал единый, если б весь бедный осетинский народ послушал господин Гаппо Баев, Хабаев, Кибиров, Гуцунаев, — продолжал молодой хозяин, пьянея не столько от араки, сколько от откровенного внимания приятных гостей. — Без мал-мал единый, если б бедный осетин не понимал теперь большевиков и не видел, куда правда…
Казаки одобрительно кивали. Василий, в душе очень довольный говорливым хозяином, все поглядывал на Евтея: как он? А тот прятал понимающую усмешку, делал вид, что не замечает этих взглядов и не интересуется разговором. Терпеливо разжевывая крепкую, как сапожная стелька, баранину, он всеми силами старался сосредоточиться на своих мыслях: "Небогато у них в кутанах породных овечек, сколько кормов зазря каждый год переводят… Кончится война, подсобить им надо подчистить отары…"
…На другой день, хотя и было воскресенье, казаки, окруженные толпой любопытных, снова стригли баранов у старой вдовы, звавшейся искаженным русским словом Душинка. Близко, сразу же за скотным двором, соблазнительно журчал прохладный Астаудон, и казаки, намаявшись к обеду, уже предвкушали удовольствие от купания. Но промчавшийся по пыльной улице мальчишка-глашатай во всю глотку прокричал, что прискакал посланец с приказом от полковника Елоева, бывшего министра бывшего Горского правительства, которому недавний Ардонский съезд поручил провести в жизнь свое решение о мобилизации осетин в белую армию.
Казаки всполошились, на ходу натягивали чекмени, обвешивались оружием. Всех зевак со двора как ветром сдуло.
За церковной оградой, под старыми липами, видевшими не одну сотню сельских сходов и не один десяток керменистских собраний, уже колыхалась толпа христиановцев.
Услыхав из-за ограды хохот, казаки не сразу разобрались, что тут происходит. На паперти молодцеватый офицер в чине полковника читал какую-то бумагу. Одет он был щегольски и со вкусом — в серую черкеску с голубым башлыком, обшитым золотым басоном, в серую мерлушковую папаху с голубым верхом и мягкие кавказские сапожки со шнурками под самым коленом. Тут же, ступенькой ниже стоял полковничий ординарец, вдвое старше его, и держал на поводу двух серых кобыл. Отставив ногу и подбоченясь, полковник выглядел весьма внушительно. И тем непонятней казался смех, которым толпа сопровождала каждую его фразу, произносимую грозным начальственным тоном. Смех был то искренний, то нарочитый, но одинаково громкий и злой. Смеялись все: от молодых бойцов, шедших в окопы, до стариков, опирающихся на свои суковатые палки; смеялись с целью зашикать, освистать. Десяток парней, окруживших паперть, копируя полковника, стояли также подбоченясь, вздернув вверх подбородки. В бедных своих черкесках грубого домотканного сукна, в стоптанных сыромятных чувяках, из которых торчали былинки травы, и в важных картинных позах они были сама дерзость, самый вызов тому старому миру, который представлял здесь этот щеголь, осмелившийся приказывать им что-то. Парни дружно хохотали, но выражение их лиц при этом оставалось холодным и злым. Толпа охотно поддерживала озорников.