Прикрыв глаза, он представил себе отары овец на зеленеющих по весне склонах холмов. Их много, этих отар, за день не объедешь, даже на таком резвом и выносливом коне, как у Атанияза. И они радовали глаз, вселяли в душу горделивое чувство: это всё моё!
Ведь каких трудов стоило ему нажить такое богатство. Атанияз шёл к нему напролом, не считаясь ни с чем, — и губил в зимнюю стужу чабанов, и обманывал их нещадно, и заставлял посылать в пески детей, а если, случалось, провинился — бай сам, своей рукой, жестоко наказывал несчастных. Его ненавидели, а он плевал на чьё-то там мнение, — отары растут, это главное, а остальное не стоит внимания.
И вот теперь у него хотят забрать овец, его единственную радость, его жизнь. Мыслимо ли это!
За войлочной стеной юрты что-то сказала Зиба.
— Ты ещё ничего не понимаешь, — раздался голос Ниязкули. — А это очень серьёзно.
— Да что вы все только об овцах думаете? — воскликнула Зиба. — Хотят пересчитывать — пусть себе считают. Нашли о чём горевать.
— Опять ты суёшь нос куда не следует, — ворчливо вступила в разговор Огульхан. — Отец и братья своим горбом наживали богатство, его хотят отобрать, а тебе всё нипочём.
Атанияз схватил в кулак бороду, потянул до боли, до слёз в глазах. Отобрать его овец!.. Одно-единственное слово стучало в висках: отобрать, отобрать, отобрать…
Где-то возник странный, рокочущий звук. Атанияз замер, прислушался. И вдруг понял: трактор, конь шантана. Его прислала на священную землю предков новая власть, та самая власть, которая хочет отобрать у Атанияза всё…
Глава вторая
Легенда о двух верблюдах
Странное название было у этих мест — Ак Эркек-Чал Эркек [2]. Так окрестили два продолговатых жёлтых холма в низовьях Мургаба. Древнее русло реки отделяло эти холмы от степи Ших-Мансура, уходившей далеко на север. И даже на быстром верблюде было трудно пересечь степь за один переход.
За холмами тянулись сухие овраги, вначале глубокие, но по мере удаления в степь мелевшие и, наконец, исчезавшие вовсе, и тогда уже не на чем было остановиться глазу. Чуть всхолмлённая невысокими однообразными барханами равнина поросла саксаулом и тамариском, весною зелёных и цветущих, а летом жёлтых, сгоревших на солнце и покрытых пылью. Эти пустынные растения то образовывали жиденькие, не дававшие тени рощицы, то словно бы разбегались по песчаным склонам барханов. И если бы кто-нибудь смог глянуть на равнину с высоты птичьего полёта, то увидел бы затейливый узор, какой встретишь разве только на туркменском ковре кропотливой ручной выделки. И мягкий яндак, такой неприметный вблизи, вплетал в этот рисунок свою нежно-зелёную нитку, без которой вся картина была бы, пожалуй, грубее и суше.