Древо света (Слуцкис) - страница 38

— Отпугивает от деревни тяжелая работа. Раньше всех встаешь, позже всех ложишься, — заступилась за крестьян Елена, вспомнив детство.

— Человек без работы всюду ничто. — Не город грыз сердце Балюлиса. — Поносил, погрел за пазухой, глядишь, и отцепиться не хочет, коготки выпустила, — не выдержал, вспомнил собачонку. Статкус прислушался: сунул в безжалостные руки Каволене, задобрив трехрублевкой, или сам бросил в воду? — Живое существо, что дитя малое. Только дитя вырастет и умчится с ветром, а собака льнуть будет к тебе, пока не околеет…

Теперь Балюлиса было жалко. Подрагивали на коленях натруженные, отдающие землей и сеном лопаты, неужели ими убивал?

— Было время, и я держал собаку! — внезапно распрямился и выкрикнул он, да так, что даже грудь загудела. — Не просто собаку — овчарку. Видели бы вы только этого пса! — И вот в полумраке распускает хвост иной Балюлис — любитель похвастать, лихой наездник, бравший в уезде первые призы на скачках. — Цепь, как нитку, рвал!

— Со злой собакой и хозяевам беда, — вклинилась было в разговор Елена (в детстве разных собак насмотрелась), однако Балюлис не позволил.

— Скот у меня был что надо. Если лошадь, то жеребец, производитель, если собака, то овчарка. Настоящий волк. Волком и звал. Стоило крикнуть: «Волк!» — на брюхе приползет, а клыки, что твои вилы.

— Куда же наш Волк подевался? Подох? — Елену интересовала не столько овчарка, сколько маленький дрожащий щенок.

— Застрелили! Всех нас тогда чуть не постреляли! Чего глаза пялишь? Рассказывай, хвались, старик! — грянуло с крыльца.

Это Балюлене, соскучившаяся по голосам или гонимая своей тревогой, выползла во двор, который пока не был охвачен мраком, сдвигавшим в кучу строения и заполнявшим просветы между деревьями. Утварь и всякие другие предметы, разбросанные по усадьбе, уже не бросались в глаза, но еще трепетала красная, отколовшаяся от солнца полоска, как раскаленное железо, брошенное остывать над зубчатыми елями могучей неземной силой, будто напоминание о страшных бедствиях, которые то ли поблекнут в высях, то ли, наоборот, упадут к ногам и подожгут землю. Нежная, твердая рука взяла Статкуса за локоть и потянула за собой, словно осенью сорок седьмого, когда он, скаля в улыбке зубы, ввалился в дом ее родителей, тоже стоявший на высоком месте в окружении густого сада. Однако и тот дом был беспомощен перед железным гребнем времени. Потянула, и он успел сообразить, что тосковал не по этой руке, когда спешил туда по пустым, вымершим полям, хотя ей, этой руке, бесконечно доверяет. Был немного разочарован, но не огорчен — придет время, и встретит та, пусть потом в доме, при свете безжалостно станет над ним издеваться. По правде, даже доволен был, что пожатие в темноте не роковое. Чему я тогда радостно улыбался? Радовался, что свободен, как ветер, и все, в том числе и исполнение мечтаний, впереди? Что влечу, пощебечу в ритме «Марша энтузиастов» и улечу прочь — птица не сего гнезда? А она, которую обещал когда-нибудь увлечь в пьянящие просторы, та птица, сумеет ли она взлететь и парить? Об этом совершенно не думал. У Статкуса заколотилось сердце, будто и теперь, в этот самый миг, гребет он по жизни, ведомый бессмысленной отвагой.