Не почувствовав ответного тепла, Елена отдернула руку. Он пришел в себя и не очень расторопно дотронулся до нее, уже не девочки — женщины, к которой испытывает нечто гораздо большее, чем доверие, хотя уже не понимает порой ее простейших слов и жестов.
— Нашел время, — осудила шепотом, смахивая со своего колена его руку, будто не первая попыталась пробиться сквозь заносы времени.
— Выкладывай, старик, все, как было, коли начал! Язык проглотил? Что-то больше тебя не слышно, — упорно и как-то радостно подначивала смущенного Балюлиса Петронеле. Она не собиралась садиться с ними, покачиваясь, бродила вокруг, и высоко над головами сидящих колыхался колокол гнева — одно слово неправды, и посыплются громящие удары.
— Ишь ты, электропилу заглушаешь, труба иерихонская! — посмеялся было Лауринас, а когда она сурово махнула рукой, ничего лучше не придумал: — Голос велик, а умом и трубки не набьешь.
— Застрелили! Собаку застрелили и нас могли бы… как твою собаку!
Ткнув Лауринаса локтем, чтобы подвинулся, старуха плюхнулась рядом. Откинулась, касаясь затылком теплой стены дома, дрожащие руки сложила на палке и впилась глазами — хорошо видящими глазами! — в красную, начавшую уже тускнеть и крошиться на куски полоску на западе.
— Не слушайте, что баба болтает, — пытался обесценить ее слова Лауринас. Не удержавшись, шепнул ей на ухо: — Приснилось тебе! Путается у тебя в головушке!
Петронеле не обращала на него внимания, отворачивала голову, как от надоедливой осы. Ей не надо было ничего слышать, не надо было ничего видеть. Волк все еще оставался для нее живым, и его убивали. Собака с разинутой пастью, закусившая огонь… Прыжок, мужская ругань, и тут же — ни пса унять, ни перед гостями извиниться не успела — три выстрела. Громкое эхо прокатилось по полям, заставляя вздрагивать сердца под соломенными крышами и холщевыми рубахами, — избы еще были крыты соломой, а люди еще носили холстину. Не раз и Балюлисам пронзали сердце выстрелы в темноте, и они гадали, где и почему стреляют, но грохот раздавался где-то в другом месте — то в соседней усадьбе, то в Шпионской роще, а теперь вот порушили тишину их двора, и, кажется, надвое разорвана их жизнь. Как рухнула собака, оглушенные грохотом хозяева не слышали. Увидели уже лежащей на боку. Пламя ее ярости превратилось в вываленный, не уместившийся в пасти язык. Балюлис опустился на корточки, чтобы погладить, поднять. Хлынула кровь, он отпрянул. Заставил себя оттащить Волка в сторону, чтобы чужие не топтали теплую кровь. А может, чтобы не окровавились белые поленья, как бормотал он ночным гостям, — днем наколол и не успел снести в сарай. На дрожащую руку, гладившую мертвого пса, наступил кованый сапог.