— Нарочно науськал? Сознавайся!
— Что вы, что вы… — скорчился Балюлис в капкане.
— Собаками травишь, Балюлис?
— Что вы, гостюшки, — бормотал он, не поднимая головы и избегая смотреть на собаку: поднималась тошнота, как бы не заблевать черные хромовые сапоги! — Уж такая настырная собачка, и все.
Капкан отпустил руку, Балюлис даже не решился растереть кисть.
— На мужиков, всегда на мужиков бросается, — с трудом ворочал он пересохшим языком. — На ребенка и не тявкает. Бабу тоже не схватит, но шевельнуться не дозволит. Раз соседку полдня продержал, пока мы из костела не вернулись…
— Костел вспомнил. Набожный, вишь, а гостей собаками травит.
Ночные гости все знали про Балюлиса. Не был он набожным, лишь по большим праздникам выбирался в костел для отвода глаз или чтобы упряжку, лошадь свою показать. Иное дело Петронеле, у нее в костеле постоянное местечко было откуплено.
— Настырная собачка, на мужиков бросается… — упрямо твердил Балюлис. — Разве ж я нарочно, вон на проволоке держу, не спускаю!
— Не заливай, Балюлис! Сам настырнее пса. Уж больно высоко нос дерешь. Всю жизнь больно высоко.
— Так я ж, гостюшки, никому ничего…
— А ну марш к стенке!
Он не понял команды, хотя в свое время был на военной службе; один из подручных отдавшего приказание — все лица виделись, как сквозь туман, — толкнул его в спину чем-то твердым. Балюлис покачнулся и чуть не упал, попав каблуком в липкую кровь уже холодеющей собаки.
Петронеле, еще прыткая тогда женщина, бросилась целовать властно указующую руку.
— Пощадите, барин! Во имя бога отца, бога сына и бога духа святого! Его тут ничего нет, ничегошеньки… Меня… меня накажите! Примак он, все знают, что примак! Не хозяин… Я… меня…
— Правду баба говорит, — заступился за нее голос, привычный лошадей понукать, а не людей пугать. Человеческая нотка наполнила Балюлене надеждой, как весна наполняет соком березу, и, стремясь разжалобить гостей, она не переставала поносить мужа:
— Не стой, как столб! Моли, проси…
— Слыхал, что баба говорит? Заруби себе на носу! Думаешь, хам, погарцевал в уезде на кляче, так можно теперь никого ни во что не ставить?
— Так я же ничего… ничегошеньки… — Балюлис едва шевелил онемевшими губами, трусливо отрекаясь от завоеванного потом, умом и отвагой права называть этот дом своим домом, это мглистое, иногда сверкающее ко всему равнодушными звездами небо своим небом. Снова лоб и щеки обожгло дыхание чужого края, снова сковали ужас и холод, будто не он чуть не на цыпочках обихаживал каждое деревце, собирал звезды, как другие калужницы, и складывал их в Большую и Малую Медведицы, в Млечный Путь. От множества деревьев, от их говорливого роста веселее светилось огнем небо, а светлее всех — Утренняя Звезда, издалека приманившая в этот край, столько всего сулившая… Сверкнула и погасла его звезда в мертвом, остекленевшем собачьем глазу.