Ну и на здоровье!
А русская литература — штука непростая и противоречивая. Кого — оправдывает, кого — окрыляет, кого — похоронить помогает.
Глядя на Опарыша, котёл обнимающего, вспомнил не Достоевского, не Толстого не Горького. Вспомнил ныне затюканного и полузабытого Аркадия Гайдара. Не «человек — звучит гордо» вспомнилось. Мальчиш-Плохиш вспомнился. С бочкой варенья и ящиком печенья.
Совсем простенькая параллель. Примитивная ассоциация.
Видимо, не прибавил мне лагерь интеллекта…
Много говорить на зоне не принято.
Не приветствуется.
Не дай Бог, в категорию болтунов, по тюремному — «балаболов», угодить.
К последним отношение соответствующее со всеми вытекающими последствиями. От «балабола» до фуфлыжника[44] — совсем рядом, а оттуда и в петушатник[45] лихо загреметь запросто.
Ступеньки известные. Скользкие и покатые. Скатиться по ним — раз плюнуть, а обратно подняться, вскарабкаться — уже никак. Не было случая, чтобы кто-то здесь, свое лицо потеряв, его назад вернул. Как в некоторых видах зубчатой передачи — все движения только в одну сторону.
Николай Нечаев, на воле — дальнобойщик, угодивший на зону за неосторожную «мокруху», в лагерной жизни — «мужик»[46], эти истины усвоил твердо и следовал им чётко. Особых усилий при этом не предпринимал, не пыжил, как здесь говорят. Он и на воле был на слова не очень щедрым. А тут, с учётом всех параграфов неписанного кодекса порядочного арестанта с поправкой на все местные строгости, молчаливости только год от года прибавлял.
Так наприбавлял, что стал вскоре обходиться самым минимумом слов, все чаще вместо слова просто жестом отделывался: то кивнет, то рукой махнет, то плечами пожмет.
От такой формы общения два конкретных положительных момента. Во-первых, подобный стиль избавлял от общения с теми, с кем общаться вовсе не хотелось. Во-вторых, максимальная молчаливость на нет сводила всякий риск сказать-сболтнуть что-то лишнее, за что «добрые соседи», если и не потянут в угол[47] для объяснений, так уж запросто поднимут на смех. Едкий арестантский смех с приколами, близкими к издевательству. А уж с этим у лагерной публики никогда не задерживалось.
В деталях помнил Коля, что случилось год назад с его соседом Юркой Лупатым. Последний имел неосторожность попросить своего семейника[48]-москвича: «Закажи близким, пусть в ближайшую посылку план Москвы кинут, никогда не был, хоть по карте попутешествую»…
Вроде, и говорил Юрка доверительным шёпотом. Вроде, и не было никого рядом.
Только минуты не прошло, как вибрировали утлые стены барака от раскатистого, совсем недоброго арестантского хохота, а со всех сторон сыпались реплики, одна другой занозистей. «Вот Лупатый откинется — в Москву дёрнет банк брать, чтобы до старости закурить-заварить было…». «Нет, в Москве у Лупатого невеста, с горбом, без п…ы, но работящая, ждёт его в доме с окнами на Кремль, а ему этот дом без карты не найти…». «Юрок в Москву приедет — чудить начнет: то на лампочку дуть, то с палкой за трамваем бегать…».