Марийка слушала его и не слушала.
— У меня, папа, мысли стали тяжёлые, и рука стала тяжёлая. Я могу стрелять, и она не дрогнет. Я тяжело хожу по земле, когда никто не видит. Нет, меня не горе пригнуло. Могикан прав — совесть моя чиста, голова моя поднята, я вон как её держу гордо. Я будто бы всё знаю обо всех. Знаю, что со мной будет… В этой войне каждый должен быть на своём месте. И женщины, и дети.
— Яблоками пахнет, — прошептал отец, перекладывая корзинку с едой с одной руки в другую.
И точно: забивая запах сухой дорожной пыли, дёгтя от сапог, повеяло тонким призывным духом антоновки из близкого колхозного сада.
— Хорошо бы, конечно, сады и у нас посадить, ничего, что север, — сказал отец. — Агрономом мне сильно хотелось стать, выучиться не пришлось, жалею. Но с яблонями в нашем крае, думаю, всё же можно. Вон дедка Мичурин чего наделал. Конечно, люди у нас на подъём тяжёлые, хотят сразу, чтоб было. Ну, и ты такая — вынь да положь.
Мария шагала, прижмурив глаза, и сквозь ресницы расплывалось радужное марево. Ей виделось то полуденное озеро в пляшущих зайчиках, то как она стреляет из мелкашки стоя, в школьном тире, физрук укоряет — надо лёжа, с упора, то как они с Дусей Велославовой шагают 1 августа в военкомат, подают заявление, а назавтра она уже сидит в полуторке, едет в Кунгозеро санинструктором.
Отец, словно увидев всё это, вдруг спрашивает:
— Страшилась крови-то вначале, как санитаркой взяли?
— Нет, не боялась. Страшно было, когда на руках умирали. Бинтуешь или из ложечки поишь, а потом вдруг всё. Ещё секундочку назад разговаривал, стонал — и нет уже. Страшно письма домой писать. Похоронка само собой пошла, а я всегда письма писала. Напишу, как поступил в госпиталь, где сражался, какая рана была. Политрук присел однажды рядом, смотрел, смотрел, как я слова подбираю, заговорил о том, о сём. Я ему — вот письма родным пишу, а он в ответ: «Если меня убьют — не пиши моим, похоронка дело казённое, получат, да всё же надежда живёт — вдруг недоразумение, вдруг напутали чего, всякое в такой круговерти может быть, вон как война возгорается, а уж когда письмо из госпиталя от очевидца, от сандружинницы… Человек жив надеждой…» Перестала я письма слать, сначала серчала на него, а теперь понимаю — прав был политрук Шестаков.
— Взрослая ты совсем стала, — сказал отец и снова взял Машу за руку.
Через час сели передохнуть. Марийка обняла подружек.
— Три Марии, три весёлых друга, экипаж машины боевой. Всё, всё, теперь я с вами. Папа, ты не сердись, нам о многом переговорить надо, много песен подруги хотят разучить. Начинаем со старой, уж вы её, поди, знаете: