Хромой с усилием поднялся на панель и пошел прямо к крыльцу.
— Осип Иванович! — кинулась к нему и подумала, что, значит, Станислав дома и, может быть, так же хромает или болен, и нужно торопиться. — Осип Иванович, что с вами? — подхватила его под руку. — Пойдемте. Вы к нам? — вглядывалась в изменившееся лицо (все худые стали, и Станислав, конечно). — Вы вместе приехали?
Лагутин молчал, двумя руками опирался на палку, смотрел вниз. «Перемогается…»
— Вам плохо? Пойдем. Сережа помо… — поймала заледеневший от боли взгляд, сжалась как от удара. — Где Станислав? Где? — Повторила тихо: — Где он?
Лагутин не отвел глаз.
— Погиб, Виктория. Погиб.
Она отшатнулась и снова подалась к нему:
— Нет! Все семнадцать живы. Дубков же знает: все…
— Убит в бою, — резко, ударяя каждым словом, сказал Лагутин. — В бою. В ремонтных мастерских.
— Нет!
— Прямо в сердце. Вчера похоронили. Как солдата.
Как солдата. Почему? Не узнает, как ждала. Прямо в сердце. И никогда. Почему в сердце? Где он?
— Где он?
— Там, на кладбище… похоронили.
Похоронили.
— Я поеду.
— Виктория…
— Не понимаю. А я… Никогда?.. Уходите…
Как болит голова. А он где? Где? А папа? Мама? Нет, он, где он? Где? «Я не знаю, ты жив или умер?..» Нет! Снится. Просто сон… Чья тень ползет? Сережа? Зачем порошки, Эсфирь Борисовна? Руфочка, не надо порошков. Надо остаться в Узловой. А если его не отправили? И папа… Должна… Что я должна? Чья тень мотается? Кто?..
Пустой диван, аисты у стены. Руфа сгорбилась у фитилька. Не просыпаться бы. Похоронили. И никогда. Никогда. Нет слова страшнее. «Как дай вам бог любимой быть…» Никогда. Виновата. И ничего уже… Кончено. Что я теперь? Тетя Мариша!
— Ты не спишь?
— Не сплю, Руфочка.
Быстрыми мелкими шажками она подошла, села на край кровати:
— Чаю не выпьешь? Съела бы хоть что-нибудь?
— А ты не спишь почему? Или… который час?
— Еще только половина шестого. Вечер.
Сколько прошло?
— Я долго спала?.. Очень?..
— Ты же две ночи без сна. И снотворное.
— Сколько… спала?
— Наверное, сутки. Чаю б выпила.
Только вчера? Еще в комнате махоркой, гарью, лошадьми… Только вчера. Стена. Как в тюрьме.
— Давай чайку, а?
— Горечь, тошнота какая-то, Руфочка, и в голове гвозди.
— Вот — чаю! Эсфирь Борисовна велела: горячего, как проснешься. Я — сейчас! — быстрая, неслышная, покатилась точно шарик, захлопотала.
— А Эсфирь Борисовна без меня…
— Серега пошел ей помочь.
Ничего не нужно. Для него ничего уже не нужно. Не нужна. Ничего не могу уже сказать. Не могу его ждать. Навсегда виновата. Только вчера… И никогда… Никогда не вздохнуть. Навсегда пустота. Навсегда не нужна. Почему не разорвется сердце? Могла ему столько всего написать, а сунула в белье записочку: «Дорогой Станислав (вы уже больше не Маркович!). Жду отчаянно, дышу «последней свободой». Буду откармливать, как рождественского гуся. Ваша В.». Если б знала… Ни ждать, ни заботиться — ничего. Все слова стали страшными. Стучат. Кто? Села, все закачалось, поплыло. Руфа уже у двери.