— Ни к чему эти восстания в городах. Гибнут люди зря…
— Как это зря?
— Только аресты, расстрелы. Другое дело — партизаны…
— Не другое, а то же самое дело. Восстания отвлекают силы с фронта, тревожат, говорят, что борьба ни на минуту не прекращается.
Как тогда, он стоял высоко на стуле у печки, она подавала перевязанные белой ниткой свертки: «…кто не может превратиться в подлого раба…»
— Это тем шрифтом напечатано?
— Тем. И другим.
— А откуда у вас воззвания?
— Глухарь мой Рогов с дочурками своими прислал в театр. Я там и проторчал. Домой не рискнул. Хоть я и под высоким покровительством — у вас, конечно, спокойнее.
— Да. — «У невесты поручика Турунова!» — Спокойнее. А вы — большевик?
Он медленно покачал головой:
— Не смею пока. Дорасти еще до них надо.
Она подумала: верно, до Георгия, Дубкова, Леши…
— И все равно наша возьмет.
Станислав сверху смотрел на нее, будто решая хитрую задачу:
— Вы абсолютно уверены?
— А как иначе? Скорей бы только. Труднее всего — ждать.
Лампа светит только на стол, комнаты можно не видеть. Или видеть как хочешь. И запах пригорелой газеты помогает. В лесу, в снегу, в метелях и ветрах… выдержала бы? Другие выдерживают. Леща — здоровый, молодой, сибиряк… А папа? «У меня останешься только ты». Все видел, все понимал. Неужели же?.. Разве поймешь, — мать и лжет с чистыми глазами, и сама верит.
После обеда накладывала себе на блюдце облепиховое варенье:
— Чудо ведь! И аромат, и цвет! А уж вкус! Вообще Сибирь так богата дарами природы. Кстати, я просила Нектария выяснить в Омске, что с папой. Всего одно письмо, и полтора месяца — ни строчки. Ужасно, — и уже залила перламутром глаза. — Ведь просто ужасно.
Как трудно было ответить спокойно:
— Папа жив, я знаю.
— А почему не пишет? — Мать слизнула каплю варенья с пальца. — И нечего дуться. Я не меньше тебя волнуюсь.
И противный будничный тон, и розовый остренький язык вышибли остатки сдержанности:
— Нечего лгать.
Мать закричала вдруг:
— С ума ты сошла! Я виновата, что в меня влюбляются? И толстяк этот…
— Виновата, что весь город говорит… — Отвращение к матери и к себе за эти слова сдавило горло, и не сказала их, а прошипела.
Только мать умеет так сразу выронить три слезинки:
— И ты еще смеешь повторять мне эти гадости! Кошмар! — Она вскочила, заметалась по комнате. — Другие из зависти, а ты?.. Испорченная, гадкая девчонка…
— Даешь повод говорить…
— Никакого повода. — Мать смотрела ясными детскими глазами. — Хочешь поклянусь? Вот жизнью своей поклянусь… Нет, это ужасно, только по воскресеньям вместе обедаем и каждый раз поссоримся. Ну, дочуха, ну, милая!.. Вот поеду на гастроли в Омск, найду нашего сумасшедшего отца. Самого Колчака заставлю приказать, а найду и привезу домой. Долго я еще должна ждать, скучать, беспокоиться, как Пенелопа какая-то? Дочуха ты моя роднущая… — Подсела на край стула, прижалась, терлась головой по-котячьи. И обезоружила. И стало опять больно за нее, и стыдно…