Боль усиливалась; Шантия стиснула зубы — и сдавленно замычала, закусывая покрывало. Следовало закричать, подать голос, но даже если бы нашлись на то силы, она не сумела бы.
— Ты не умрёшь, не беспокойся; умрёт то, что внутри тебя, — Венисса засмеялась, будто рассказала очень удачную шутку. — Боги не даровали мне дитя, нет: этот дар достался тебе, недостойной чужеземной твари!
Она продолжала говорить, но Шантия не слышала её слов. Забивалась под язык и в горло колкая шерсть, пальцы судорожно сжимались. Казалось, боль обрела облик и очертания, слившиеся отчего-то со счастливым и яростным одновременно лицом Вениссы. Та смеялась, смеялась, будто не боясь, что кто-то услышит:
— Проклинаешь меня? Давай, проклинай! Любое проклятие, обращённое на меня, вернётся к тебе стократ; что же ты молчишь, ведьмачка? Услади мой слух!
Но Шантия лишь открывала и закрывала рот, ощущая себя медузой, выброшенной на берег волнами: существом без единой кости и почти без дыхания, с надеждой смотрящим на каждую новую волну боли — вдруг она будет последней? Она давилась шерстью и угасшими ещё в груди криками. Пару мгновений Венисса смотрела на неё с торжеством — и лишь затем вышла, напоследок смахнув на пол принесённую раковину.
Потерянная дочь островов посмотрела вверх, на потолочные балки. Затем скосила глаза на измятое покрывало, на пол — туда, где лежала ракушка, развалившаяся на две половинки. На губах застыл желанный привкус соли. Боль осталась, но она была ничем по сравнению с той, прежней; теперь куда острее ощущалось, что по бёдрам течёт липкая, густая кровь. Шантия подтянула покрывало ближе к себе, посмотрела на кровавый сгусток плоти, съёжившийся на нём — и остановилась. Губы беспрестанно шевелились; сердце повторяло новые и новые проклятия, предназначенные Вениссе, Кродору, собственной наивности. Но шептала она совершенно иное, шептала, не осознавая себя: Спасибо.
Когда наступает пора дождей и бурь, море укутывается плотным туманом; именно туман, и ничто иное, теперь составлял жизнь Шантии Аль-Харрен. Она покорно принимала пищу, когда её подносили примолкшие служанки, односложно отвечала, если кто-то с ней заговаривал, и не вставала больше с постели. Кругом проплывали не люди — тени: тень толстого варвара-лекаря, который, качая головой, шептал что-то Кродору, тень Вениссы, которая пыталась в чём-то обвинить. Даже те, кто прежде не упускал случая унизить иноземку, ныне прятали глаза и порой позволяли себе слова сожаления; твердили, будто бы она, потеряв ребёнка, сошла с ума от горя.