5
Крик раздался в тот момент, когда герр Пашке закрывал окно, и, естественно, он тут же опять распахнул его, пристроил между животом и подоконником подушку и в надежде на продолжение или по крайней мере на объяснение столь необычного в это время (было только 19.00 часов) события снова высунул голову в туман, не обращая внимания на протесты жены и дочери. Но улица была такой же, как всегда в это время: такси, мальчишка с пакетом булочек в руке, женщина с детской коляской, мужчина в очках и с портфелем — типичный житель района новостроек, должно быть вообразивший, будто здесь, в этой старой части города, марок за тридцать-сорок можно поразвлечься приключеньицем, — все это почти неслышно выныривало из тумана и снова погружалось в него, когда белый конус уличного фонаря оставался позади (старые газовые фонари снесли лишь год назад, чугунные столбы еще валялись на расчищенном от развалин участке), и тому, кто был здесь впервые, все это наверняка казалось призрачным, но вызывало полное разочарование у Пашке, который перегнулся через подоконник, чтобы посмотреть, заперта ли входная дверь (она была заперта) и горит ли свет над воротами (он не горел), потом пронесся через комнату, мимо жены, накрывавшей на стол, через коридор в уборную, взобрался там на крышку унитаза, чтобы взглянуть в оконце, но ничего не увидел, так как двор и три ряда лестничных окон бокового флигеля были погружены в темноту. Шаркая ногами, он побрел обратно в комнату, где уже сидела и ела Анита; не переставая жевать, она сказала: «А что на дворе торчит какой-то дядька и, задрав башку, пялится на окна, ты и от меня мог бы узнать, папаша!»
Пашке, считавший, что родительский авторитет терпит урон, когда не совсем еще взрослая дочь знает больше отца, отметил про себя, что это на нее похоже — уже разнюхала что-то про этого мужчину, — но не высказался, дабы не вызвать раздражения, а стал выспрашивать подробности, которые девица, продолжая жевать, охотно выкладывала: когда она несколько минут назад возвращалась домой, с опозданием на два часа из-за собрания Союза немецкой молодежи (которое Пашке мысленно тут же перевел как Петер, Али или Джонни), то человек этот, без пальто, с ключами от машины в руках («машина на той стороне, ее не разглядишь сквозь этот молочный суп»), стоял в подъезде и спросил у нее про фрейлейн Бродер, потом вышел во двор, посмотрел вверх на освещенные окна бокового флигеля и дома, что в глубине двора, будто мог что-нибудь увидеть за занавесками; она указала ему на второй двор и дом с тремя подъездами и ушла — разумеется, только за угол лестницы, — потом появилась эта Гёринг из подъезда В, с первого этажа, теперь уже лилово-серая, а не рыжая, наткнулась в темном дворе на мужчину и помчалась в дом, словно у кого-то опять начались преждевременные роды. Стало быть, кричала эта Гёринг. С каких это пор она стала пугаться мужчин? И почему Анита не сказала этому типу, где живет Бродер? «Подумаешь, эта фифа!» Пашке злился, но не на Аниту (ее он в данном случае даже понимал, она завидовала Бродер: как же, ухажер с машиной!), а на то, что упустил этого типа, не узнал, кто он — родственник, любовник, коллега или должностное лицо, не расспросил его, о Бродер конечно, так как он мало что нового о ней знал, она, правда, здоровалась, но никогда не задерживалась под его окном и, если он заговаривал с ней, отвечала на ходу, коротко, уклончиво, общими словами, со всякими «может быть, посмотрим, обойдется, ничего, подождем», то есть оскорбительно неточно и без улыбки, словно знала про старые дела, которые случились ведь задолго до нее и давно были прощены и забыты. Он все еще не мог спокойно приняться за еду, открыл дверь квартиры, не зажигая света, спустился по ступенькам к подворотне, прокрался к воротам, вгляделся в темноту и только потом нажал на кнопку выключателя. Свет упал прямоугольником во двор, позолотил асфальт, заблестел в лужах, отбросил на стену тени мусорных урн. И все. Он заметил лишь, что лестничная клетка В теперь была освещена.