Где-то в мире есть солнце. Свидетельство о Холокосте (Хазак-Лоуи, Грюнбаум) - страница 128

Из танка вылезли русские солдаты, толпа громко их приветствовала. Кто-то запел чешский гимн, десятки и десятки людей подхватили — и мы тоже. Солдаты улыбались, а когда кончился гимн, они запели что-то свое. Подъехало еще два танка, и вот уже солдаты раздают конфеты и сигареты. Толпа вокруг росла и росла, пение и ликование неслись уже отовсюду.

Ну вот, все кончено. Теперь все.


Несколько минут спустя, получив горсть конфет, я двинулся прочь. Я не задумывался, куда иду, — наверное, я и так это знал. Вот рельсы, а вот ворота — распахнутые настежь и неохраняемые.

Я вышел за ворота и продолжал идти.

Я уже за границами Терезина.

Я нашел камень и уселся, глядя на все вокруг и ни на что в отдельности. Деревья, несколько домов, горы вдали. Еще два танка проехали мимо меня, русские солдаты махали мне из открытых люков.

Потом стало очень тихо.

Я не сразу заметил, что все еще дышу учащенно, никак не отдышусь. Поэтому я посидел подольше, стараясь не думать, что мама наверняка уже беспокоится, куда это я подевался. Я ждал, когда мои легкие начнут дышать свободно.

И тут я почувствовал голод. Несмотря на конфеты, на весь хлеб, который я шлюзил в последние полгода, несмотря на всякие вкусности, на которые я выменивал этот хлеб. Немыслимый голод, никогда прежде такого не ощущал. Все тело вопило, кишки, пальцы ног, пальцы рук — честное слово, даже волосы были голодные. Еды, настоящей еды, все бы за нее отдал, все что угодно.

Я чуть было не вскочил со своего камня, мне хотелось бежать, разыскать маму, сказать ей о голоде — а может, и не говорить, просто чтобы она была рядом. Но я остался пока сидеть, наблюдал за птицами и чуть ли не наслаждался этим странным, этим сильным голодом, который все нарастал.

И тут, хотя голод никуда не делся, другая мысль завладела моим вниманием. Папа. Я попытался припомнить его лицо, каким оно было, в точности припомнить, как сверкали его зубы в улыбке и одновременно приподнимались кончики бровей. Но увидеть целиком его лицо никак не удавалось, и я уговаривал себя: где-нибудь, в каком-нибудь надежно припрятанном ящике, мама сохранила для нас и его фотографии.

Я еще посидел на камне. Ближе к сумеркам я дал себе волю и подумал о том, как бы я хотел рассказать папе, что чувствую в эту минуту, пусть даже у меня вовсе нет слов это описать. Ну и ладно, что нет слов, папа бы понял этот невероятный голод, отчего этот голод и к чему. Я абсолютно уверен: он бы понял.

Эпилог

Прага, Чехословакия

17 декабря 1945 года

— Миша! — крикнула мама из кухни. — Тебе письмо.

Я бросил спортивный раздел газеты и выбежал в коридор. В коридор квартиры в нашем старом доме. В Голешовице. Квартира другая, но дом тот же самый, что уже неплохо.