— А твои напарники?
— Да они все в тундре сныкались. Ну, один сел. Но он сам захотел. «Пойду, — говорит, — на себя донесу, а про вас молчать буду». Решил в тюрьме бунтовать. Сильный парень, Лёха Степняк. Шесть лет ему дали.
— Ты же говорил — подсирала донёс?
— Сначала подсирала, а потом Лёха подоспел.
Я смотрел на Толю, пытаясь понять, выдумывает он или нет. Под моим взглядом он застенчиво-зубасто улыбался, то поднимая свои голубые глаза, то сверля ими стол — и всё играл стаканчиком.
— И ты считаешь: нужно бунтовать? — спросил я.
— А мы уже. Без бунта и человека нет. Во! — Он воздел кукиш к потолку и повертел, показывая. — На древе познания фиги росли, я тебе отвечаю. Мы же знаем, что умрём, а всё равно живём — значит, бунтуем. Все бунтуют. Все.
Я кивнул на мужичка с чаем:
— И этот бунтует?
— И этот.
— И Шелобей бунтует?
— И Шелобей, конечно! На коленях бунтует: против Лиды своей ненаглядной — и бросить хочет, и в рабстве остаться хочет, а что это рабство — никак не допетрит… Кстати, она правда такая сука?
Я промолчал. Бездумно отстучал мотив песни «Так далеко».
— А у меня какой бунт? — спросил я, прерывая стук.
— А я откуда знаю? Я второй раз тебя вижу. Какой-нибудь. Но я ж не о том — я, говорю, жизнь тогда только есть, когда есть бунт — движение, борьба за своё. Оно как вообще? Бог, любовь, карьера — человеку лишь бы в чё-нибудь упереться и свою свободу запродать. Зато ему делается понятно: вот я типа христианин, вот я типа любящий. Или — я оппозиционер!.. Ну. Это уж если совсем тупень. Да только говно это всё. Потому что свобода есть там, где нет завершённости.
— Ты хочешь сказать, что