Соль (Саченко) - страница 2

Нельзя сказать, что Трофиму очень уж не хотелось умирать, покидать этот свет. Просто лежала на душе какая-то непонятная тоска, сожаление. Почему тосковал, о чем сожалел — он и сам хорошо не знал. Казалось иной раз, что не все еще сделано, не всему даден надлежащий лад, не все познано, пережито, и впереди его ждет нечто необычайное, ради чего он и родился на этот свет, ради чего и жил, работал столько лет. И опять же — что именно ждет его, зачем ему надо жить — додуматься никак не мог. И все это непонятное, неведомое вынуждало его терпеть боль, пить горькие. Как дубовая кора, порошки, греть в чугунах воду и парить ноги, не снимать с себя ни днем, ни ночью кожуха, словом, держаться за жизнь, как, должно быть, держится за нее, не хочет умирать все живое…

Как-то, когда Трофим, уставив в землю глаза, сидел на завалинке своей хаты, грел на солнце спину — в кожухе, валенках, зимней шапке (это в июле месяце!), — во двор к нему прибежал Хведарка, бригадир. Был Хведарка дробненький, маленький, как воробей. Может, потому он не вырос, что родился в войну, в самый что ни на есть страшный день — в тот день, когда немцы жгли их деревню. Родился он раньше времени, семимесячным. Трофиму потом рассказывали (его в то время не было дома), как чуть ли не всей деревней спасали Хведарку — сшили из овчины небольшой рукав и держали в нем мальчика; женщины, у которых были грудные дети, прикармливали его по очереди, потому что у Хведаркиной матери, Поли, пропало молоко, как видно, от испуга. Случилось все это в пути, когда людей из деревни угоняли в неметчину. И Хведарка — бывают же чудеса! — не погиб в дороге, выжил. Правда, не дал бог ему роста, но во всем остальном не обидел. Хлопец хоть и не очень широк в плечах, да зато с головой. Десятилетку окончил, бригадиром работает в колхозе уже не первый год. Люди уважают его, никто слова плохого не скажет. Умеет подойти к человеку, справедливость любит, а главное, не так часто заглядывает в рюмку, как бригадиры, что были прежде, до него.

Прошлепал Хведарка в кирзовых сапогах по двору, остановился около Трофима, куру подал. Сказал намерено громко, хотя голос у него и так был не по росту — мощный, басовитый.

— Что это вы, дед, без обиды будь сказано, как та наседка-квохтуха, сидите в такую жару в валенках, в кожухе?..

В словах Хведарки было что-то не совсем приятное, больно уколовшее Трофима в самое сердце. Но он сдержал себя, не дал этому больному, обидному воли.

— Не я, Хведарка, сижу, горе мое сидит…

— Слышал, слышал я, хвораете давно, — Хведаркин голос потеплел, зазвучал ласковее, мягче. — Роман ваш даже письмо мне прислал, чтобы я, в случае чего, и подводу вам дал и дров привез. Только я, дед, на болезни иначе смотрю. Человек, как я понимаю, когда начинает болеть? Когда без работы остается, к себе, к телу своему начинает прислушиваться. Тогда ему и кажется, что и тут, и тут, и там у него болит. А когда человек занят, когда у него работы по самое горло, тогда ему не до болезней…