– Это объяснять не надо. Я уже поняла. Объясни мне другое. Почему ты заплатил за одну бутылку, хотя прихватил еще четыре?
– Тут есть разница. Иначе я бы не уплатил по счету. – Гребер осторожно выкрутил пробку. Без хлопка. – Пить придется из горлышка, Элизабет. Я тебя научу.
Настала тишина. Красный сумрак ширился. В странном свете все сделалось нереальным.
– Ты посмотри вон на то дерево, – вдруг сказала Элизабет. – Оно цветет.
Гребер глянул туда. Бомба почти вырвала дерево из почвы. Часть корней висела в воздухе, ствол расщепился, несколько сучьев обломились, но оно действительно было сплошь в белых цветах, розоватых от зарева.
– Соседний дом сгорел. Вероятно, расцвело от жара, – сказал он. – Опередило остальные здешние деревья, а ведь притом пострадало больше всех.
Элизабет встала, пошла к дереву. Скамейка, где они сидели, находилась в тени, и из этой тени она, как танцовщица на ярко освещенную сцену, шагнула в летучий отблеск пожаров. Он реял вокруг нее, словно красный ветер, и сиял за ее спиной, словно гигантская средневековая комета, предвещающая конец света или рождение запоздалого Спасителя.
– Цветет, – сказала она. – Для деревьев сейчас весна, и только. Все прочее их не касается.
– Да, – кивнул Гребер. – Они дают нам уроки. Беспрестанно. Нынче после обеда – липа, теперь вот оно. Они растут, выгоняют листья и цветы, и даже когда искорежены, та часть, у которой в земле остались корни, продолжает цвести и зеленеть. Они без устали дают нам уроки, не жалуются и не жалеют себя.
Элизабет медленно пошла обратно. Кожа ее поблескивала в странном свете, лишенном теней, и секунду-другую лицо казалось зачарованным и как бы частицей всего этого – тайны распускающихся почек, разрушения и непоколебимого спокойствия роста. Потом она вышла из света, как из луча софита, и вновь стала теплой, и тихонько дышащей, и живой в тени подле него. Он притянул ее к себе, на скамейку, и дерево вдруг стало огромным, достигающим до красного неба, и цветы оказались совсем близко, то была липа, а потом земля, что выгнулась дугой, стала пашней, и небом, и Элизабет, и он почувствовал себя в ней, и она не сопротивлялась.
В комнате сорок восемь царило волнение. Яйцеголовый и еще двое картежников стояли с полной выкладкой. Их признали годными к службе в военное время и отправляли на фронт.
Яйцеголовый был бледен. И не сводил глаз с Ройтера.
– Ты со своей окаянной ногой! Сачок! Остаешься здесь, а я, отец семейства, должен идти на фронт!
Ройтер не ответил. Фельдман приподнялся на койке.
– Заткни пасть, Яйцеголовый! – сказал он. – Ты идешь на фронт не потому, что он остается. Ты идешь, потому что годен к службе. Будь он годен и отправлен на фронт, ты бы все равно отправился туда же, понятно? Так что не болтай чепуху!