Как из темного омута, выплыло бюро, его собственные слова в конце, осуждающий взгляд Ратушного, и кровь прилила к сердцу: «Не надо бы так… Понесло против волны…» Но припомнилось выступление Куницы, и он тяжело стиснул поверх одеяла кулаки: «Ну и пускай. Чего мне пластаться. Он об меня ног не вытрет. И с пути не собьет».
Почувствовав, что его снова захлестывает злоба, побежал глазами по коротким строкам статьи, еще плохо понимая прочитанное, но решительно отбросил все, что с ним сталось сегодня. Через несколько минут он уже внимательно читал статью о машинном управлении производством.
Потом снова задумался. Не поймешь и о чем. Мысли текли словно сами по себе…
«С малых лет знаем, что все в жизни проходит, все не вечно. Но одно дело — знать, а другое — увидеть. Прежде всего по себе. Теперь я вижу, я смертен. Все проходит. И я у ж е п р о х о ж у. Может, именно из-за этого и хочется понять это вот, основное… Основное — что? Чье основное? Мое? Всех? Всех — нет, ведь много таких, которые этого не чувствуют и не могут чувствовать. И это хорошо. Да, хорошо, они молоды, и им еще надо народить детей, воспитать их, построиться — капитально построиться, сеять хлеб. Но… и мне еще тоже растить хлеб. И детей. У меня основное уже обозначилось. Или наоборот, оно обозначило меня до конца, и это вот и есть основное…»
Василь Федорович удивился. Собственно, что за мысли? И чего он хочет? Ухватить знание, окончательное становление человека? Да, так. Теперь он понимал это ясно. Как и то, что сейчас, в это вот мгновение, не сможет продолжить, то есть закончить, мысли, потому что этого становления нет, оно исчезло после дня хлопот, забот, гнева и какого-то трудного сопротивления. Ему, видно, снова двигаться в путь. Но не в тот, вчерашний, а какой-то иной, за новым знанием о себе и своей жизни.
Володя волновался, когда входил в этот двор. Волновался и робел он здесь перед всеми, начиная от Василя Федоровича и кончая котом, черным с белой грудкой, — перед ее котом, который, казалось, при его появлении начинал помахивать хвостом слишком быстро и как-то непочтительно. Сильней же всего он робел перед председателем, Лининым отцом; ему казалось, что серые, под тяжелыми бровями глаза встречают его на этом пороге только иронически; терялся и перед Фросиной Федоровной и перед Зинкой, которая всякий раз кричала: «Линка, к тебе снова этот, в сметану окунутый», — будто у него не было имени или не было здесь его самого, — а потом время от времени заглядывала в Линину комнату и рассматривала его, словно вещь, которую они все вместе должны приобрести. Только это, последнее, и нравилось ему в Зинке.